«…Спасибо Чехову, что он выступил в защиту духовенства и вообще бедных. Особенно нужно помнить это нам, «сытым»… И это будет лучшим назиданием к рассказу Чехова, — записал по поводу «Кошмара» митрополит Вениамин, завершая затем свои размышления над творчеством Чехова непреложным выводом — И такие люди не могут быть безбожниками, неверующими…
Спаси его, Господи!»451
То же можно сказать о рассказе «Святой ночью» (1886), где образы послушника Иеронима, смиренного перевозчика на монастырском пароме, и иеродьякона Николая, отошедшего в вечность на литургии Великой Субботы, — настолько духовно прекрасны и возвышены, что мало сыщется им равных у русских писателей.
Послушник Иероним — прекрасен своею смиренностью совершенною, иеродьякон Николай — Божьим поэтическим даром и любовным отношением к людям. Между обоими установилось то внутреннее единение, которое составляет высшее счастье для человека, при том, что проявлялось оно большею частью в обыденных бытовых формах.
«Стою я тут на пароме и всё мне кажется, что сейчас он с берега голос свой подаст. Чтобы мне на пароме страшно не казалось, он всегда приходил на берег и окликал меня. Нарочито для этого ночью с постели вставал. Добрая душа! Боже, какая добрая и милостивая! У иного человека и матери такой нет, каким у меня был этот Николай! Спаси, Господи, его душу!» (С-5,96).
«Мы вроде как бы друзьями с ним были… Куда он, туда и я. Меня нет, он тоскует. И любил он меня больше всех, а всё за то, что я от его акафистов плакал. Вспоминать трогательно! Теперь я всё равно как сирота или вдовица. Знаете, у нас в монастыре народ всё хороший, добрый, благочестивый, но… ни в ком нет мягкости и деликатности, всё равно как люди простого звания. Говорят все громко, когда ходят, ногами стучат, шумят, кашляют, а Николай завсегда говорил тихо, ласково, а ежели заметит, что кто спит или молится, то пройдёт мимо, как мушка или комарик. Лицо у него было нежное, жалостное…» (С-5,99).
Иероним, пожалуй, не в меньшей степени, чем его старший собрат, наделён чувством красоты духовного сочинительства: достаточно послушать, как он рассуждает о сложении акафистов:
«Надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость и нежность, чтоб ни одного слова не было грубого, жестокого или несоответствующего. Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил. В богородичном акафисте есть слова: «Радуйся, высото, неудобовосходимая человеческими помыслы; радуйся, глубино, неудобозримая и ангельскима очима!» В другом месте того же акафиста сказано: «Радуйся, древо светлоплодовитое, от него же питаются вернии; радуйся, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!»
Иероним, словно испугавшись чего-то или застыдившись, закрыл ладонями лицо и покачал головой.
— Древо светлоплодовитое… древо благосеннолиственное… — пробормотал он. — Найдёт же такие слова! Даст же Господь такую способность! Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово и как это у него всё выходит плавно и обстоятельно! «Светоподательна светильника сущим…»— сказано в акафисте к Иисусу Сладчайшему. Светоподательна! Слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его, нашёл в уме своём! Кроме плавности и велеречия, сударь, нужно ещё, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого. И всякое восклицание нужно так составить, чтоб оно было гладенько и для уха вольготней. «Радуйся, крине райскаго прозябения!»— сказано в акафисте Николаю Чудотворцу. Не сказано просто «крине райский», а «крине райскаго прозябения»! Так глаже и для уха сладко. Так именно и Николай писал! Точь-в-точь так! И выразить вам не могу, как он писал!» (С-5,98).
Но и в умершем иеродьяконе, как и в оставленном им Иерониме, автор с грустью ощущает то же одиночество, какое не может не томить чуткую душу: «Этого симпатичного поэтического человека, выходившего по ночам перекликаться с Иеронимом и пересыпавшего свои акафисты цветами, звездами и лучами солнца, не понятого и одинокого, я представляю себе робким, бледным, с мягкими, кроткими и грустными чертами лица. В его глазах, рядом с умом, должна светиться ласка и едва сдерживаемая, детская восторженность, какая слышалась мне в голосе Иеронима, когда тот приводил мне цитаты из акафистов».
Чехов умел почувствовать людей, полных верою и благоговением перед красотою творения, умел сопереживать им — а для этот нужно иметь в душе те же чувства и мысли. Чтобы герой мог так восхититься слогом акафиста, это же должен испытать и сам автор (да и знать хорошо эти цитируемые монахом акафисты Пресвятой Богородице и святителю Николаю).
Митрополит Вениамин высказал о рассказе суждение:
«Отличный и верный рассказ! И сам автор принимал участие во «всеобщем радостном возбуждении». Правда, он объясняет это тем, что «слился» с возбуждённой «толпой» и «заразился» от неё. Но толпа-то радовалась от веры в Воскресшего Господа. Несомненно!»452
Вот что соединяет людей, даёт им «слиться»— вера.