Заметим: утверждая органическую природу нравственных законов, фон Корен недалеко ушёл от Руссо, и от того же Толстого. По сути, он говорит о всё тех же «натуральных законах», только понимает их, как естественник, жёстче и вернее. Тут Чехов оказывается мудрее Толстого с его руссоизмом: он показал, каковы должны быть следствия руссоизма, не идеально умозрительные, но реальные.
Дьякон, самый обаятельный персонаж повести, вразумляет фон Корена — и в словах его подлинная духовная мудрость:
«— Вы говорите — у вас вера, сказал дьякон. — Какая это вера? А вот у меня есть дядька-поп, так тот так верит, что когда в засуху идёт в поле дождя просить, то берёт с собой дождевой зонтик и кожаное пальто, чтобы его на обратном пути дождик не промочил. Вот это вера! Когда он говорит о Христе, так от него сияние идёт и все бабы и мужики навзрыд плачут. Он бы и тучу эту остановил и всякую бы вашу силу обратил в бегство. Да… Вера горами двигает.
Дьякон засмеялся и похлопал зоолога по плечу.
— Так-то… — продолжал он. — Вот вы всё учите, постигаете пучину моря, разбираете слабых да сильных, книжки пишете и на дуэли вызываете — и всё это остаётся на своём месте, а глядите, какой-нибудь слабенький старец Святым Духом пролепечет одно только слово или из Аравии прискачет на коне новый Магомет с шашкой, и полетит у вас всё вверх тармашкой, и в Европе камня на камне не останется. <…> Вера без дела мертва есть, а дела без веры — ещё хуже, одна только трата времени и больше ничего» (С-7,433).
Обличитель фон Корен именно тратою времени занят — только и всего.
Лаевский оказывается выше и мудрее фон Корена, ибо он способен услышать голос совести, способен смириться, способен к покаянию. Перед дуэлью, вспоминая всю жизнь свою, он выносит себе суровый приговор, сознавая всю её как непрекращающуюся ложь, обман других и самого себя.
«Истина не нужна была ему, и он не искал её, его совесть, околдованная пороком и ложью, спала или молчала; он, как чужой или нанятый с другой планеты, не участвовал в общей жизни людей, был равнодушен к их страданиям, идеям, религиям, знаниям, исканиям, борьбе, он не сказал людям ни одного доброго слова, не написал ни одной полезной, не пошлой строчки, не сделал людям ни на один грош, а только ел их хлеб, пил их вино, увозил их жён, жил их мыслями и, чтобы оправдать свою презренную, паразитную жизнь перед ними и самим собой, всегда старался придавать себе такой вид, как будто он выше и лучше их. Ложь, ложь и ложь…» (С-7,437).
Легко заметить, что всё самообвинение Лаевского строится вокруг одной мысли: главный грех его — в уединении в себе.
Но он оказался способным к любви — и тем разорвал порочный круг самообособления.
Он сознал, что соблазнив чужую жену, он стал виновником того, что она стала изменять и ему, как бы отвечая на его охлаждение к ней. Он не просто охладел, он собирался предать её: узнав о смерти мужа своей сожительницы, и поняв, что теперь он должен вступить в брак с нею, он решил позорно бежать и оставить её одну среди чужих людей, презираемую всеми и нищую.
Вспоминая о сцене её измены, свидетелем которой стал, он обвинил в том себя, простил её — и в этот момент он ощутил в себе возможность подлинной любви к ней. Разобщённость, которая тяготила прежде их обоих, создавая безнадёжную тупиковую ситуацию, сменяется подлинной близостью — несомненною в сцене прощения и примирения.
«Надежда Фёдоровна лежала в своей постели, вытянувшись, окутанная с головою в плед; она не двигалась и напоминала, особенно головою, египетскую мумию. Глядя на неё молча, Лаевский мысленно попросил у неё прощения и подумал, что если небо не пусто и в самом деле есть там Бог, то Он сохранит её; если же Бога нет, то пусть она погибнет, жить ей незачем.
Она вдруг вскочила и села в постели. Подняв своё бледное лицо и глядя с ужасом на Лаевского, она спросила:
— Это ты? Гроза прошла?
— Прошла.
Она вспомнила, положила обе руки на голову и вздрогнула всем телом.
— Как мне тяжело! — проговорила она. — Если б ты знал, как мне тяжело! Я ждала, — продолжала она, жмурясь, — что ты убьёшь меня или прогонишь из дому под дождь и грозу, а ты медлишь… медлишь…
Он порывисто и крепко обнял её, осыпая поцелуями её колени и руки, потом, когда она что-то бормотала ему и вздрагивала от воспоминаний, он пригладил её волосы и, всматриваясь ей в лицо, понял, что эта несчастная, порочная женщина для него единственный близкий, родной и незаменимый человек» (С-7,439).
Важный момент: Лаевский как бы бросает жребий, испытывает судьбу: если Бог есть, то Он сохранит ему эту женщину, — и в этот самый миг она, походившая на неживую мумию, как будто оживает.
Бог есть. Бог есть любовь. И жизнь преображается.
Совершенно справедливо утверждение Б.Зайцева:
«Вся внутренняя направленность «Дуэли» глубоко христианская. Радостно удивляет тут в Чехове оптимизм, совершенно евангельский: «в едином часе» может человеческая душа спастись, повернув на сто восемьдесят градусов. Радует и то, как убедительно он решил труднейшую артистическую задачу — без малейшей натяжки и неестественности»4
58.