Всё это создаёт совершенную неопределённость в понимании образной системы поэмы. Остаётся признать правоту Есаулова, раскрывшего
То есть: кто именно возглавляет в финале поэмы дозор «двенадцати»— сказать невозможно. Вряд ли это ясно сознавал сам Блок. Даже само упоминание имени Христа — мало о чём говорит, когда мы слышим это от Блока.
И что за странность, если здесь всё-таки Христос: зачем Он бегает и прячется между домами с красным флагом? Быть может, это всё же адова сила: дьявола ведь тоже пулей не возьмёшь. И вот он принимает облик Спасителя — и увлекает за собою духовно неразвитых «апостолов»? Ведь и такая трактовка имеет свою логику.
Всё смутно, неразличимо в этом снежном вихре, где «мчатся бесы рой за роем»— вослед за лже-христом. Революция таких и производит.
А поэту: Бог ли, дьявол — всё равно. Он «компилирует».
Вспомним вновь, как он утверждал ещё в молодости: «Кто родится — Бог или дьявол, — всё равно; в новорождённом заложена вся глубина грядущих испытаний; ибо нет разницы — бороться с дьяволом или с Богом, — они равны и подобны; как источник обоих — одно Простое Единство, так следствие обоих — высшие пределы Добра и Зла — плюс ли, минус ли — одна и та же Бесконечность» (7,27–28).
Теперь это так ясно отозвалось. Не всё ли равно: Христос или Антихрист? В любом случае — «одна и та же Бесконечность».
О восприятии личности Сына Божия Блоком лучше всего свидетельствует его замысел создания пьесы о Христе — возникший именно в то время, когда писалась поэма. Среди предварительных записей об этом в Дневнике (7 января 1918) читаем:
«Грешный Иисус. <…> Иисус — художник. Он всё получает от народа (женственная восприимчивость). «Апостол» брякнет, а Иисус разовьёт.
Нагорная проповедь — митинг. <…> Иисус задумчивый и рассеянный, пропускает их разговоры сквозь уши: что надо, то в художнике застрянет» (7,316–317).
Тот, кому в Нагорной проповеди видится митинг, — мог и лже-христа с кровавым флагом пустить во главе святотатцев.
Всех прочих гнусностей нет нужды цитировать, но пьеса, будь она написана, вышла бы чрезмерно кощунственной.
Не вышло. Многие утверждают: после «Двенадцати» поэтический дар был взят у Блока. Дорого он заплатил.
Часто приводят биографы свидетельство Чуковского, который вспоминал, как признавался Блок в наступившей глухоте: «Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?» То была не физическая, но поэтическая глухота к звукам бытия. Безнаказанно наслаждаться музыкой революции — оказывается: нельзя.
Г.Иванов, младший современник Блока, хорошо его знавший, утверждал позднее:
«За создание «Двенадцати» Блок расплатился жизнью. Это не красивая фраза, а правда. Блок понял ошибку «Двенадцати» и ужаснулся её непоправимости. Как внезапно очнувшийся лунатик, он упал с высоты и разбился. В точном смысле слова он умер от «Двенадцати», как другие умирают от воспаления лёгких или разрыва сердца»329
.Перед смертью поэт бредил об одном и том же: требовал отыскать все экземпляры поэмы и уничтожить их.
Блок попробовал исповедоваться в прозе — написал неудачное начало повести «Исповедь язычника» (апрель 1918). И название красноречиво, и примечательно начальное рассуждение о Церкви:
«Не знаю, надолго ли, но русской церкви больше нет. Я и многие подобные мне лишены возможности скорбеть об этом потому, что церкви нет, но храмы не заперты и не заколочены; напротив, они набиты торгующими и продающими Христа, как давно уже не были набиты. Церковь умерла, а храм стал продолжением улицы. Двери открыты, посредине лежит мёртвый Христос. Вокруг толпятся и шепчутся богомолки в мужских и женских платьях: они спекулируют; напротив, через улицу, кофейня; двери туда тоже открыты; там сидят за столиками люди с испитыми лицами и тусклыми глазами; это картёжники, воры и убийцы; они тоже спекулируют. Спекулянты в церкви предают большевиков анафеме, а спекулянты в кофейне продают аннулированные займы; те и другие перемигиваются через улицу; они понимают друг друга.
В кофейню я ещё зайду, а в церковь уже не пойду. Церковные мазурики для меня опаснее кофейных.
Но я — русский, а русские всегда ведь думают о церкви; мало кто совершенно равнодушен к ней; одни её очень ненавидят, а другие любят; то и другое — с болью.
И я тоже ходил когда-то в церковь. Правда, я выбирал время, когда церковь пуста, потому что обидно и оскорбительно присутствовать при звероголосовании нестриженых и озабоченных наживой людей. Но в пустой церкви мне иногда удавалось найти то, чего я напрасно искал в мире.
Теперь нет больше и пустой церкви» (6,38–39).
Что-либо пояснять здесь — нет смысла: всё достаточно ясно. Полное отсутствие церковного сознания. И стремление опорочить то, что просто вне понимания. Отсюда — все избитые пошлости антицерковной пропаганды.