«Это методичное искоренение на осваиваемых советских просторах островков православной (крестьянской) России, расхристианивание страны. В совдеповском миропорядке прежде всего выкорчёвывают как наибольшую опасность самое дорогое: веру аборигенов. Так,
Однако и усилия комиссаров не пропали даром: отступничество от Бога коснулось многих и многих. Символом того стала сцена похорон солдатских (во второй книге):
«Свалили убитых в яму, прикрыли головы полоской из брезента, постояли, отдыхиваясь. «Ну-к, чё? Давайте закапывать», — предложил кто-то из бойцов. «Как? Так вот сразу?»— встрепенулся лейтенант Боровиков. «Дак чё, речь говорить? Говори, если хочешь». Боровиков смутился, отошёл. Закапывали не торопясть, но справились с делом скоро: песок, смешанный с синей глиной, — податливая работа. «Был бы Коля Рындин, хоть молитву бы прочитал, — вздохнул Шестаков, — а так чё? Жил Васконян — и нету Васконяна. Это сколько же он учился, сколько знал, и все его знания, ум его весь, доброта, честность — поместились в ямке, которая скоро потеряется, хотя и воткнули в неё ребята черенок обломанной лопаты…»
Вот этот черенок — страшная примета. Даже пленные немцы хоронят своих погибших иначе:
«Чужеземцы — не какие-нибудь красные нехристи — связали обрывками провода две палочки, водрузили на братской могиле крест — так и просвечивало сквозь кусты на берег Черевички, рядышком обломок черенка от лопаты над могилой русских солдат и древний намогильный знак, пусть жалкий, пусть временный, но заставлял он людей почтительно притихнуть возле могилы, поклониться тем, кто ещё не забыл Бога.
Перед уходом немцы кланялись могиле, тихо молились, читали молитву. Дитя гитлерюгенда, Зигфрид Вольф, как и советский пионер, ничего святого не помнил, но старательно повторял за старшими товарищами: «Святая дева Мария, прошу тебя о величайшей милости, чтобы некогда и я соединился с Христом на небе…»»
Страшная примета — черенок над могилой русских, но стократ страшнее — рядом с крестом немецким.
Однако вот всё та же проблема: почему тот крест не помешает людям убивать? О том размышляет солдат Булдаков, глядя на немцев: «Какой народ непонятный: молится и убивает!..Мы вот уж головорезы, так и не молимся».
Молится — и убивает. И убивает ведь не защищаясь, но нападая… Впрочем, автор и защищающихся как будто не оправдывает, потому что защищают-то прежде всего не веру, а как будто принуждение к безверию. Более того даже — за новую навязываемую веру жизни кладут. А что именно новая религия утверждается, ясно обозначается в речи политрука на совещании командиров:
«Непременный, всюду и везде с пламенным словом наготове, присутствующий на совещании начполитотдела дивизии Мусенок тут же выдал поправку: “Наш бог — товарищ Сталин. С его именем…”…Чуть ли не полчаса молол языком Мусенок».
Самая отвратительная разновидность среди людей — для писателя — политические деятели, начиная с Ленина и кончая политруками на фронте.
Вот Ленин:
«Выродок из выродков, вылупившийся из семьи чужеродных шляпников и цареубийц, до второго распятия Бога и детоубийства дошедший, будучи наказан Господом за тяжкие грехи бесплодием, мстя за это всему миру, принёс бесплодие самой рожалой земле русской,
Есаулов указал на соответствия между системой, насаждённой Лениным и последователями его, и шигалёвщиной («Бесы» Достоевского). Справедливо, но вряд ли было это сознательной целью Астафьева, ибо сходство тут сущностное, а не со стороны наблюдённое: только изображай верно ленинизм — и непременно выйдет шигалёвщина сама собою как бы.
Впрочем, Ленин помянут в романе мимоходом, тогда как паразитирующие на теле народном политруки постоянно здесь на глаза лезут, и никуда от них не деться.
Комиссаров шофёр, солдат Брыкин, в запьянении проговаривается о том, чего успел понасмотреться:
«Скажу я те, капитаха, одному тебе токмо и скажу: нет ничего на свете подлее советского комиссара! Но комиссар из энтих… — сказал и, испугавшись сказанного, Брыкин заозирался».