Если бы Европа, усомнившаяся в действенности аполлонического логоса, знала, что на православном Востоке нашел прибежище совсем другой, энергетийно не выхолощенный логос, не повинный в трусливом укрывательстве реальных прорех и дисгармоний бытия, европейская и мировая история, возможно, пошла бы по другому пути. Но трагический отрыв культуры от бытия наиболее смелыми и проницательными натурами Европы был истолкован по другому: как трагедия христианства, не желающего и не способного внять голосу подспудных тектонических стихий.
Изъяны таким образом понятого христианства решено было восполнить обращением к язычеству, к архаичным культам дионисийского, досократического типа. Было решено, что добро, действующее в условиях христианской легальности, соблюдающее десять заповедей и обретающее внутреннюю ясность ценой более или менее намеренного абстрагирования от реальных противоречий бытия, вербует себе в сторонники только анемичные, не готовые у великим делам и великим потрясениям натуры.
И вот Германия, заново - после романтизма - порвав с рассудочностью европейского просвещения и сами корни этой рассудочности усмотрев в неизжитом фарисействе христианства, устремилась к язычеству, а вместе с этим - к страшным авантюрам и трагедиям ХХ века. В трагическом отчаянии Ницше повинно не только его романтическое одиночество среди европейских мещан; в нем повинна ситуация некоммуникабельности культур, представляющих западное и восточное христианство. Тот самый дионисийский дух, смерть которого констатировал Ницше в Европе и в самом европейском христианстве, никогда не умирал на православном Востоке.
МИСТИЧЕСКОЕ БОГОСЛОВИЕ
ВОСТОЧНОГО ХРИСТИАНСТВА
Как характерно, что вся западная либеральная историография, вместе со своими эпигонами в России, постоянно упрекает восточное христианство - и в особенности наше российское православие - в том, что оно не впитало в себя философское наследие Греции, плоды позднего греческого просвещения. Иными словами, восточную церковь обвиняют, что в ней Бог рыбарей и Бог философов не встретились и потому она не знала научную теологию и догматику, пробавляясь одной только нерассуждающей верой или, того хуже, пустым ритуалом.
Нас приглашают поверить в то, что средневековая Европа, организованная королями варварских племен, в основном забывшая - до подвига ренессансных филологов - греческий язык и наследие, являлась полномочной наследницей греческого просвещения. Напротив, Византия, прямо вышедшая из греческой античности, сохранившая ее язык, культуру и традицию - вплоть до своей преждевременной гибели - является только царством безумного церковного ритуала и допросвещенческой, бормочущей молитвы догматики. Разве не Европа брала себе в учителей византийских греков, эмигрировавших с Востока после гибели своей великой христианской империи? Разве не приток этих эмигрантов позволил Европе обрести настоящую способность для творческого диалога с погибшей античностью и тем самым наверстать свои упущения по части культуры и просвещения? Кто, в самом деле, способен игнорировать тот факт, что византийские греки имели больше культурных полномочий в осуществлении Возрождения и неизмеримо превосходили современных им западноевропейцев по части просвещения?
Следовательно, особенности восточного христианства и его главная интенция - мистическое, а не схоластическое богословие, объясняются вовсе не пробелами в филологическом и философском образовании и дефицитом просвещенческой любознательности.
Здесь мы обращаемся к вопросу, остро поставленному С. Хоружем: в чем отличие эссенциалистской и субстанционалистской интенции античного логоса, к которому обратилась западная патристика, от энергетийной интенции православного Востока, проявившей себя в опыте исихазма и исихастской аскетики?
Восточнйй исихазм есть особый вид духовной практики, которую нельзя выразить вербально. Принцип исихазма - "сущностно Бог не постижим, но энергетийно, через источение Благодати, открывает свою сопричастность нам" - указывает на православный "дионисизм". Бог познается сердцем, а не умом - разве это положение не дает нам христианскую критику "сократического человека", в адрес которого направлял свои сарказмы Ницше? Сущностная потусторонность Бога открывает перед человеком две стратегии: либо бесконечное выстраивание бессодержательных дедукций из этой самой сущности и ее акциденций - путь католической схоластики - либо вынесение этой сущности за скобки и автономное самоопределение человека перед лицом загадочного молчания Бога - протестантизм.
Для православия характерно совсем иное переживание живого Бога, прямо действующего на человеческое сердце. Ум наш может заблуждаться, может и лукавить, но сердцем мы безошибочно чувствуем, где она, высшая правда, являемая нам и в роковые минуты, и в повседневности. Сама повседневность в православной картине мира насыщена энергетикой Богопричастности, - токами отверзающего неба, которые верующий воспринимает сердцем - в абсолютной внутренней сосредоточенности.