Да простит мне благосклонный читатель, что так долго я заставил его следить за скучной и однообразной жизнью семинарии и за судьбою ничем не выдающегося семинариста. Но что же мне делать, если в современной бурсе я не нашел ярких, интересных образов, не нашел крупных личностей, если жизнь семинариста–бурсака проходит в зубрении до отупения и пьянстве. Измените условия его жизни, дайте ему побольше свободы и света, дайте ему понять, что он тоже человек, равноправный член человеческой семьи, наконец, дайте ему возможность свободно следовать своим прирожденным наклонностям, хотя бы они его выводили и не на ту дорогу, по которой шли его предки, откройте дверь высшей школы, не подгоняйте всех насильственно под монашеский уровень — и вы увидите, что следующий бытописатель бурсы найдет в ней и яркие образы, и крупные характеры. А теперь их нет, читатель. Грустно сознаться в этом, но это так. Да и то сказать: на болоте не растет крепкий, могучий дуб, и в холодном темном подвале не цветут пахучие, яркие цветы [179]
.Мы намеренно привели такое количество цитат из книги Шадрина, чтобы современный «благосклонный читатель», который вряд ли доберется до самой книги, изданной малым тиражом и давно превратившейся в библиографическую редкость, своими ушами услышал свидетельство человека, учившегося в духовной школе около ста лет назад и описавшего ее во всех подробностях. Читатель вправе сказать: далеко не все воспитанники духовных школ воспринимали семинарскую реальность в таких черных тонах, как Шадрин. Да, действительно, среди выпускников «бурсы» были разные характеры, разные судьбы. Те, кто по окончании семинарии поступил в академию и сделал затем карьеру на научно–богословском поприще, как правило, умели примириться со своим семинарским прошлым, память о котором в значительной степени изглаживалась благодаря более светлым годам учебы в академии. А жизнь в духовных академиях все–таки существенным образом отличалась от жизни в семинариях и духовных училищах [180]
. Шадрин не поступил в академию, и это наложило отпечаток обиды на все, что он говорил о семинарии. Но как бы там ни было, то, что он написал, не придумано им, а взято из реальной жизни, как не были за полвека до него придуманы рассказы из жизни бурсы Помяловским. Такова, к сожалению, была реальность тех духовных школ, в которых и тому, и другому писателю суждено было учиться. И писали они о бурсе не для того, чтобы «очернить» свою alma mater, «бросить тень» на ее инспекцию или «скомпрометировать» ее профессорско–преподавательскую корпорацию. Они искренне желали улучшить ситуацию и надеялись на серьезные реформы, которые вдохнули бы в духовные школы новую жизнь.Нужно еще учитывать, что условия существования семинариста в Москве и Петербурге заметно отличались от условий, в которых жил «бурсак» российской глубинки, и воспоминания выпускников столичных духовных школ, как правило, менее мрачны по тону, более оптимистичны по выводам и рекомендациям. В столицах дело обстояло лучше, чем в провинциальных духовных школах [181]
, где учащиеся нередко оказывались оставленными на произвол инспекции, почти лишенной контроля со стороны центральной церковной власти. Именно в провинциальных духовных школах самосуд инспекции иной раз переходил в полнейший «беспредел», именно там, в душной и затхлой атмосфере закрытого учебного заведения, развивались самые трагические истории из семинарской жизни, о которых в столицах узнавали лишь по слухам.Приведенные свидетельства людей, учившихся или преподававших в духовных семинариях накануне революции 1917 года, показывают, что наиболее крупными изъянами дореволюционной системы духовного образования были следующие:
1. Учебный курс характеризовался фрагментарностью и «многопредметностью», лишавшей студентов возможности глубоко и детально изучить богословскую науку в ее целокупности; сумма учебных дисциплин, входящих в куррикулум духовной школы, не выстраивалась в единую мировоззренческую картину.