В этом «каждом» угадывался и кто-то отдельный, и… – все. Все сразу. Угадывались. Включая «их» самих – «братьев», которыми так органично, так объяснимо без объяснений и так надолго теперь мог оставаться он, Ника. Последствия пребывания одного человека в другом еще не пугали. Зачатки страха целиком растворялись в этом «каждом», в этом необъяснимом миссионерстве там, в глубине сознания, окончательно перевернутого за несколько месяцев до возвращения мамы, проведенных в полной бесконтрольности. На сухомятке…
Пять лет спустя… (157 миллионов секунд или мгновение?)… двадцатиоднолетний старшекурсник физфака приоткрыл дверь лаборатории Академического НИИ.
– Практикант? – гривастый, безбородо-безусый обитатель помещения, скакнув к двери, захлопнув ее и скакнув обратно, прижал рукой к столу толстенную стопку бумаги: – Я вот так же минуту назад вошел – Вселенную по комнате собирать пришлось.
– А окно закрыть?
– Тут или окно, или Вселенная. Алекс… Александр… – протянул хозяин комнаты руку. – Белоядов.
– Лев… – оценил силу рукопожатия практикант. – Лодыгин.
Белоядов рассмеялся:
– Слава богу, настоящий! А то меня уже тут за глаза львом окрестили (он встряхнул гривой). Имел счастье лицезреть аннотацию твоего диплома.
– И что?.. Аннотация…
– Лабораторию можно закрывать. Вместе со всем НИИ. Шучу… Какой от практиканта толк, если он с ходу Эйнштейна не херит? Девяносто процентов научных публикаций – белый шум: результаты экспериментов совпадают с теорией.
– Ну, если вспомнить: теорию относительности признали только после того как экспериментально зафиксировали отклонение звездного света солнечной гравитацией.
– Прибежали санитары… и зафиксировали нас. Кофеман?.. Все дело, какая теория. Достаточной ли разрушительной силы. Или из совершенно рассыпавшихся кирпичиков строить целиком новое… или, знаешь: полстены обвалилось, остальное – торчит… старым зубом во рту. Я не о том, чтобы «весь мир разрушить до основанья, а затем». А о том, что новый пейзаж возникает только под новою чистотой уже освоившего все что до него, все в себя вобравшего взгляда: новый белый лист. Все неровности, все уже до тебя извлеченные на свет знания – черновик! Весь этот рельеф – только для того, чтоб по нему, рельефу, взойти на новый уровень голой равнины, наготы горизонта. Почему? Потому что, чувствуешь (а… ты ж не кофеман)… чувствуешь? – ничего нет…– закрыв глаза, осторожно вдохнув из чашки, замер Белоядов… – ни тебя, ни – вообще… всё – сначала… ни теорий… ни экспериментов…
Каждого. «Каждого – из его беды…» Каким образом миссионерство реализуется через него, Нику, – не его дело. Совсем не его: озером стоящее в нем главное, кровное, принадлежащее кому-то глубоко живущему внутри него – не мысль, не план, не объяснение. А – ощущение. Общей беды. Каждый, кого подводят к нему лицом к лицу слишком близко для «просто случайности» или «это судьба!» – каждый под его взглядом снимает свое собственное проклятие, приближая выход из главного, общего, одного на всех тупика. Все решается изначально. Перводвижением. Совершенно новым первотолчком. То, о чем же и Белоядов: «нагота горизонта». «Каждого – из беды» – весь воз сразу… и не с того места, где он застрял, а с того, где возник. По мере мысленного приближения к которому – усиливающееся чувство полета…
– Женщины бывают трех типов: кокетка, кокотка и как утка… – новое «слишком близко подведенное к нему» лицо, потягивая пивко, под хохот Белоядова наблюдает за его, Ники, реакцией… – Есть, правда, четвертый. Тип. Вряд ли вам, львам, известный. В Красной книге в наших широтах. Не встречается. А встретишь – словно во сне, словно ту, с какой прожил годы и теперь готовишься отпустить во сне к кому бы то ни было, чтоб не мешать, и тут вдруг доходит: нет, не мешаешь («мешаешь» – это другая), и значит – та самая! Не надо никуда отпускать! И такая радость…
Белоядов с Лодыгиным переглянулись.
– Не уверен… – ничего не видя, не замечая, продолжал Вульф… – что это вообще какой-то тип. Не женщина, а сквозь женщину. Все эти обонятельно-вкусовые изыски (целомудрие… гастрономия…) – сквозь. Приблизительно. Не окончательно. Как неокончателен сон, в котором ты уже навсегда… – Вульф говорил, говорил…
Этот, в первый же день знакомства, монолог не Вульфа, а «сквозь Вульфа», эта словесная ткань, разворачивающаяся в измерении, разоблачающем время, – как не принять это за продолжение сквозняка из занавешенного напротив прихожей проема, в ночь шестнадцатилетия погасившего свечи на праздничном пироге в виду сидящей прямо напротив тебя, живей всех живых, картины не то книги…