«Тип» шел по переулку вдоль длинной каменной ограды храма Китидзёдзи в направлении трамвайной линии. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за ветвями дерева гингко, свисавшими из-за каменной ограды.
Я взглянул на прозрачное утреннее небо и вдруг ощутил озноб, словно от дурного предчувствия.
Когда с матерью и сестрой мы сели за стол, я сказал:
– Опять приходил тот тип!
– Да что ты? Когда?
– Я боюсь, мама. – Бледное лицо Ёко, старшей сестры, застыло от напряжения.
– Не надо бояться, – нарочито медленно произнесла мать. – Ничего плохого отец не делает. А интересуются им потому, что в учебном отделе он ведает иностранными студентами. Вы же знаете.
– Но в прошлый раз его так избили в полиции, что все лицо распухло. Так жалко папу. – Глаза Ёко наполнились слезами.
– Ну, будет, ешьте!
Мать пододвинула мне чашку с рисовой кашицей.
– Ой, рис! – тихонько воскликнул я, потому что ели мы в то время обычно картошку, бобы или гаолян.
– Ешьте как следует, только и можно поесть что за завтраком, а то по вечерам бомбежка.
Сестра тонкими пальцами взяла чашку. На столе еще стоял суп из соевого творога и соленые бобы.
– Вот соль… Кстати, рис привез позапозавчера в подарок Аоки из Табата.
– Позапозавчера? – с тревогой переспросил я, вспомнив «типа».
– Да, я попросила его зайти, хотела посоветоваться насчет упаковки вещей на случай эвакуации.
Аоки, дальний родственник матери, служил в Табата садовником.
Больше мы за завтраком не сказали ни слова…
– Кадзуо-тян, включи радио! – донесся из кухни голос матери. Я пошел в дальнюю комнату, включил приемник, стоявший рядом с домашним алтарем, и растянулся на татами, сунув ноги под одеяло над котацу. Так я лежал, рассеянно глядя на дворик через оклеенные крест-накрест плотной бумагой стекла раздвижных дверей.
В тот день занятий в школе не было. С конца января участились бомбежки, в Токио дня не проходило без воздушной тревоги, все больше и больше расплывались бурые пятна пепелищ. Налеты совершали крупные американские бомбардировщики «Б-29», базировавшиеся на острове Сайпан. Школу в районе Хонго, где я учился, в конце прошлой осени почти всю эвакуировали, и на каждый год обучения осталось всего по одному классу. После очередного налета пустели парта за партой. Немало в те дни погибло моих однокашников. Уцелели главным образом те, кому было куда уехать – например, к родственникам. В школе не стало слышно ребячьего гомона, ничто не нарушало мертвой тишины, будто в развалинах. Посещали мы школу раз в два-три дня, но уроков не было, просто мы приходили за куском хлеба, школьным пайком, и часа через два возвращались домой.
Даже в детских душах поселился теперь страх смерти или пожара. В школу, казалось, мы приходили лишь затем, чтобы увидеть, кто еще жив… И хотя наш старик директор твердил без конца, что в сложившейся обстановке вся стомиллионная нация должна быть готова пожертвовать жизнью, уныние не покидало нас. Поскольку занятий в школе не было, ребята слонялись без дела как неприкаянные.
Реальное ощущение жизни появлялось у меня лишь во время воздушных тревог и пожаров от зажигательных бомб, когда все небо окрашивалось кроваво-красным заревом.
– У тебя, я вижу, нет сегодня занятий? – Ко мне подошла сестра. Она сунула руки под одеяло, лежавшее на котацу, и прижалась к нему лицом.
– А ты тоже свободна?
Ёко училась в третьем классе женской гимназии, но сейчас была мобилизована в женский рабочий отряд.
– Сегодня свободна. Завод наш недавно сгорел. Вот пойду послезавтра в гимназию, узнаю, куда теперь пошлют, – устало проговорила Ёко.
– Хорошо бы послали в деревню. – Я уткнулся подбородком в одеяло, почти касаясь лица сестры.
Ёко подняла покрасневшие веки и тут же их опустила.
– Нет, лучше в Токио. Жаль оставлять папу.
Я понял, что сестра имеет в виду. Еще немного – и семья наша разлетится по свету. Мы с матерью уедем в Иватэ, на родину отца. Старший брат – в летном училище в Кумамото. Сестру отправят неизвестно куда. И отец один останется в Токио.
– Я так люблю наш дом, мне не хочется уезжать…
Мы умолкли. Нам постоянно внушали, что надо все стойко переносить, тогда победа в войне обеспечена. Что нельзя бояться смерти. И я вдруг ощутил, насколько зыбко наше существование – ведь неизвестно, что будет дальше, даже завтра, что, вероятно, близок конец.
– Пойди сюда, Ёко. И ты, Кадзуо-тян! – услыхали мы. Мы вздрогнули и подняли голову. Это звала нас со второго этажа мать. В голосе ее я уловил волнение. Ёко встала и пошла наверх.
Бросилась к матери, схватила ее за плечи.
– Ох, мамочка!
– Осторожнее, Ёко.
Алела ткань на ступенчатой подставке для кукол. Сестра и мать смотрели на них с радостным оживлением, будто перед ними в утратившем краски мире вдруг расцвели яркие цветы.
– В любой момент они могут превратиться в пепел. Вот и захотелось все устроить по-праздничному, хотя нет ни белого сладкого сакэ, ни хисимоти.[1]