«Здравствуй, мать! Посылаю тебе письмо с оказией. В Марселе на борту был наш консул. Через день летит в Москву.
Спасибо за радиограмму. Тридцать пять хоть и не круглая дата, но для меня рубеж — полжизни прошло! Дожить бы до семидесяти, посмотреть, что там будет, в третьем тысячелетии.
День рождения отмечали в Мессинском проливе, между Сциллой и Харибдой. Все было бы хорошо, если бы не выкинул номер кеп. Сказал свой заздравный тост, ты знаешь, он любитель поговорить, и, сославшись на головную боль, смотался. Такого еще не бывало. Я сидел как оплеванный. Да и тост был вялый. Давно уже я заметил, что мастер переменился ко мне. Все ломал голову — почему? А сегодня все разъяснилось. Он сам разговор затеял. Сказал, что в пароходстве намечают меня на «Шипку» капитаном. Это я и без него знаю. В кадрах говорили. Так вот он, Бильбасов, считает, что я не дорос до капитана и не подпишет мне характеристику. Аргументы? Меня до сих пор колотит от злости. Одна, демагогия. Но это еще не вечер! Решат и без него. В пароходстве есть товарищи, которые знают нелюбовь мастера к людям принципиальным.
Что же это? Обида? Да ведь я никогда не давал ему, повода для такой обиды. Ничего не делал без совета я одобрения. Но он, наверное, чувствовал, чувствовал, что, во многом я его перерос. Только дело не в этом. Обычная примитивная ревность — вот где собака зарыта. Когда он достиг капитанства? В сорок два! А мне только тридцать пять. Тут и кончается вся его широта, помноженная на доброту и передовые взгляды. Ему тоже дорога карьера, а начальником пароходства он отказался стать, потому что понял — не потянуть.
Разве я не прав, мать? Ты знаешь, сколько сил положено, чтобы не утонуть в толпе, не остаться заурядностью, знаешь, что даже после мореходки долбил я по ночам науки.
У меня выбора нет — если я сейчас не постою за себя, ярлык карьериста, приклеенный Бильбасовым, останется на всю жизнь. Капитан слишком легко идет по жизни, он думает, что мы все служим ему, Бильбасову, а не делу. Кого хочет, он милует и двигает, кто не по нраву — берегись! В Неаполе дед Глуховский на час опоздал к отходу. Докладывает, что вступился на улице за нашу туристку с «Казахстана», который ошвартовался рядом. У нее, дескать, пьяные парни хотели сумочку отобрать. Пьяные парни! Да у него у самого рожа пьяная и два синяка. Подрался, скотина.
Я спросил, где туристка. Дает показания в полиции, а его якобы отпустили. Все это легко проверить — в полицию, конечно, соваться не стоит, но запросить «Казахстан» следовало непременно. Но кеп заупрямился. Смешные аргументы: стыдно, дескать, перед коллегами, подумают, что мы своим людям не доверяем. А мне кажется, что это тот случай, когда нечего стесняться, — проступочек-то не рядовой!
Все больше и больше он раздражает меня. Есть в нем какая-то легкость в отношениях с людьми, нежелание поглубже разобраться в человеке. Он старается ни с кем не портить отношений. Теперь я понимаю, что дисциплина и порядок на нашей посудине строятся на стремлении угодить капитану. Или из боязни его.
Знаешь, мать, с этим надо кончать. О всех безобразиях я поставлю в известность министерство и прокуратуру. Пусть кто-то считает меня склочником и сутягой, пусть обижаются друзья. Может быть, чем-то я и не прав, несправедлив в частностях. Но в главном я прав. Есть высшая справедливость. Пишу тебе обо всем этом, чтобы ты была готова. Скоро они забегают, как крысы, начнут и тебе звонить. Обо мне небылиц наслушаешься».