Он оказался прав — стоило ему войти в сени и загреметь ковшом в ведре, как Натали тихо спросила, не осталось ли у него «Тайги» или чего-нибудь, чтобы отбиться от этих проклятых мух. Феликс промолчал, привыкая к сумраку, и наконец разглядел ее на полу на лоскутном одеяле. В комнате было прохладно и не было ни одной мухи, и он понял — сейчас начнется. Помахивая полотенцем, он опустился на колени, полный неосознанной вины перед ней, а уж если заимеешь вид жертвы, то и будешь ею — хищник тут как тут. Она зло спросила:
— Скоро уйдут эти проклятые мухи?
Как будто Феликс изобрел их и расселил по свету. Он промолчал.
— Ну как, закончил шедевр? — опять спросила Натали. — Уже соблазнил свою Аду Юрьевну? Уложил в кроватку?
И снова Феликс мысленно побрел в темные переулки «того города» и, продолжая размахивать полотенцем, уверовал: стоит лишь объяснить, и Натали поймет.
— Нет, Натали, — заскороговорил он, — вовсе не уложил и не думал даже, и тот город выпустил меня, а следовало бы мне остаться там, в клозете, и выпустил не просто так, а для непонятной миссии, а ответ-то где-то рядом, буквально спотыкаюсь о него.
Она, смежив веки и опустив голову, согласно кивала. Наконец, закрыв ладонями уши, взвилась:
— Опять ответ? Да у тебя мания величия, попей холодной водицы, милый, и перестань, как последний дурак, размахивать полотенцем.
Она впервые назвала Феликса «милым», и, непонятно почему, это ранило его больше, чем «дурак».
— Вот что, — рассудила Натали, — хватит солнца и этих проклятых мух, и тебя, и твоих шедевров, и этого рая с кофейничком на берегу. Складывай вещи! Больше нечего здесь делать. Я все здесь уже видела.
Это истерия от перегрева на солнце, нужно не поддаваться, а перележать в прохладе, и море опять ласково засинеет для нас, думал Феликс, наблюдая, как она срывает с окна одеяло и при наполнившем комнату свете бросает в чемодан вещи. Затем он также молча наблюдал, как она уже перед зеркалом рвала гребнем свои роскошные огненные волосы, и, раздосадованный, направился к колодцу. Он выстирал майку и трусы в пресной воде и развесил на орехе.
Он не стал складывать вещи, а махнув на все рукой, голышом лег в машине и разглядывал в зеркальце фрагмент лица — багровый обожженный нос и небритую щеку, и люто презирал себя, и вовсе не отгонял, а испытывал извращенное наслаждение от сотен мух, ползавших по его потному телу и лицу, заползавших в ноздри и уши, гроздьями покрывших подмышки и щекотавших его: я всегда, с детства, боялся щекотки, а сейчас терплю. Он перестал думать о Натали, перестал думать и о конце их путешествия, а перекинулся мыслью туда, в голубую страну своего детства, к своему самому первому самостоятельному путешествию.