Я снова посмотрел в храм, и Божий лик на небесном своде качнулся, будто отраженный, будто грустно улыбнулся. Я оцепенел, но тут же выругал себя: «Идиот, это пламя качнуло тени», — и решительно направился к самолету, достал бутылку, отхлебнул неразбавленного. А когда закусил снегом и закурил, спирт и табак изменили видение, и я уже не думал о Ванятке, о его судьбе. Наполнился геройскими мыслями и решил, что давно пора подать рапорт и сесть на истребитель: я здоров, раны зарубцевались и сгинули. Я шагал к штабу, все больше преисполняясь уверенностью, и тогда услышал гул. Я снял шлем и прислушался. Гул ширился и нарастал с востока. В штабе его тоже услышали и, по-видимому, ждали. Открывались двери, из клубов пара в валенках, в полушубках внапашку, а то и просто в гимнастерках, штабисты высыпали на снег, поднимали к небу лица. На лестничной площадке появился генерал, а высоко в голубом небе сияли, будто заиндевелые, крестики, вот уж видны и серебристые диски винтов.
— «Бостоны», — определил я, — идут тройками.
Кто-то отсчитывал за спиной — «девяносто шесть, девяносто девять…», ниже, вторым эшелоном, шли «пешки», при виде хищных оскалов их кабин, сверкающих в солнечных лучах, к горлу подкатывал ревнивый холодок.
Я был влюблен в двухмоторную, удивительно красивую своими обводами машину и никогда бы не признался, что напоминает она мне ту женщину из Австралии, виденную в юношеских грезах. «Пешка» ошибок не прощала и не любила парашютистов, редко оставляла их живыми, но гордая, неприступная, она бы покорилась штурвалу в моих руках. Потому что не может быть иначе, потому что я очень люблю ее и смотрю на нее с суеверным страхом, но я был истребителем, и мне никогда не удастся подержаться за ее рогатый штурвал. «Эти дадут!» — раздалось за спиной, и голос отсчитывал: «двести двадцать, двести двадцать одна».