— Доктор, там моей матери очень плохо! На третьем этаже.
— Что такое?
— Задыхается.
— Почему же вы сами? Должна вызвать сестра. Если не справится сама. У неё должны быть назначения на экстренный случай.
— Я не нашёл сестры.
— Найдите! Пусть вызовет сестра! Если родственники начнут сами нас дёргать!.. — и врач повернулся к следующему просителю.
Вот тоже вершитель судеб. Когда-то мамочка была вершительницей за своим столом: какой даст ход заявителю, куда направит. А теперь её судьба в руках здешнего вершителя. Или уже поздно и её судьба решена? Нет, не мог Владимир Антонович в это поверить! Умом понимал — а поверить не мог.
Сестры по-прежнему не было на месте. Владимир Антонович вернулся в палату. Пока он бегал вниз, здесь всё переменилось: мамочка его не заметила, она, похоже, уже ничего не замечала вокруг. Она лежала, открыв рот, и дышала так же шумно и часто — но глаза были закрыты.
Ну вот — неужели всё-таки… Чувствует ли она что-нибудь? Услышит ли, если позвать? Что, если прошептать ей — или прокричать, — чтобы услышала, чтобы легче ей стало в эти минуты: «Мама, я тебя люблю! Я тебя всегда любил, просто почему-то молчал!»? Что если? Может быть, услышит? Может быть, ей это нужно сейчас? Ведь это могут оказаться и последние слова, которые она услышит!
Владимир Антонович сидел на краю кровати. Молчал. Он не способен был солгать — даже сейчас. Что-то мешало. Хотя, наверное, это была бы необходимая ложь. Благословенная ложь. Но не мог — и всё тут. Молча взял её за руку. Это — мог.
Но время шло — и ничего не менялось. Мамочка дышала тяжело, но ровно. Сколько? Он так привык к её прочности, что даже сейчас, понимая, что она умирает, всё-таки не мог представить, что вот перестанет дышать — и всё. Что выздоровеет, он не верил, но что совсем затихнет, закоченеет — не мог представить. Казалось, так и будет бесконечно задыхаться.
Он встал и снова отправился искать сестру. На этот раз она оказалась около своего столика.
— Посмотрите, пожалуйста, может быть, вызвать дежурного врача? Там моя мама — она задыхается. И без сознания.
— Фамилия? Палата?
Она выглядела такой усталой — немолодая, некрасивая сестра, — что Владимир Антонович не смог предъявить ей никаких претензий: почему не найти вас, не дозваться? Вместе они подошли к мамочке.
— Да, плохо, конечно. Чего тут врач сделает — уколы ей назначены — и для сердца, и антибиотики. Я уже колола. Могу ещё.
Сказано это было просто, без намёка: мол, сделаю как особое одолжение.
— Ну а вообще как? Доживёт до утра?
— Кто знает. Это как сердце. В таком состоянии и по нескольку суток лежат.
Так что же — оставаться? Уходить? Если и в самом деле мамочка пролежит так несколько суток? Получится какое-то ненужное позёрство, игра на публику: «Я ночами от неё не отходил!» Завтра у него две лекции, отменить он их не может, а какой из него будет лектор после бессонной ночи? И ведь смысла никакого от его дежурства.
Сестра сделала укол — но мамочка никак не отреагировала. Он сидел, держал её за руку. Наконец догадался спросить:
— Хочешь чего-нибудь? Пить хочешь?
— Пить.
Значит, что-то всё-таки доходит до неё! Сохранился островок сознания!
Владимир Антонович поднёс поильник, стал осторожно лить тонкой струёй в полуоткрытый рот. Мамочка понемногу глотала, но часть жидкости переливалась через угол рта — это был тёмный сок, и след от него на щеке и подбородке показался похожим на сукровицу. Владимир Антонович поискал полотенце, не нашёл и обтёр ей рот своим платком.
Вот классическая забота об умирающей — подносить питьё. Отсюда и выражение крайней степени заброшенности: «Некому будет стакан воды поднести». Мамочке — есть кому. Наверное, только это сейчас и нужно.
Но что-то она слышит, как оказалось, что-то сознаёт. Снова он подумал, что должен он сейчас прокричать ей: «Мама, я тебя люблю! Люблю!» Пусть услышит в последние свои часы — или мгновения. Пусть легче ей будет уходить туда — в темноту, в пустоту. Пусть мелькнёт ей последний отблеск счастья от этих слов — словно рябь по воде. Да, ложь — но ведь святая! Самая святая, какая только может быть. Кричать, кричать: «Я тебя люблю, мама!»
Но по-прежнему он не мог. Что-то затормозилось внутри. Никак не мог. Множество раз в жизни он говорил мелкую неправду: что звонил, что говорил с кем-то — хотя и не звонил и не говорил. Всё в таком роде. Но крупно лгать, лгать о самом главном ему не приходилось ни разу. Даже странно. Промолчать — промолчать случалось, но лгать о чём-то важном вслух — нет. И вот здесь, в этой ужасной палате, у постели умирающей обнаружилось, что он не может, никак не может прокричать мамочке о своей любви. Нужно — но не может.
— Хочешь пить?
— Да… пить…
Снова он лил в полуоткрытый рот питьё, мамочка глотала, а тоненькая струйка сбегала от угла рта по подбородку.