К этому примирению он приходит также и ведомый сомнительной стратегией под названием «любовь». Ребенок становится одним из нас, взрослых, он становится стандартной моделью с идентификационной карточкой. Для нас это, конечно, удача: личность, выросшая без запретов и препон может превратиться в некоего избалованного принца времен итальянского Ренессанса — само очарование и стилет под плащом. Даже Ницше нашел бы такую белокурую бестию лишенной присутствия духа. Нет, конечно, этого нельзя допустить.
Тем не менее, каждая жизнь начинается с трагедии неизбежного столкновения характера с реальностью. В результате мир выторговывает (иногда с большой удачей для себя) вежливого и полезного члена общества, но теряет столь же великолепное и аморальное, как ангел, существо.
Мы рождаемся странными, цельными и подлинными. С годами мы вырождаемся в людей.
Смертельный страх и смертельная печаль
Когда я вспоминаю, что моему старшему сыну уже около сорока, ощущение смертности пронзает меня. Даже перечитывая это предложение, я ощущаю небольшой внутренний крен. На мгновение меня охватывает паника.
Отчего все это? Бог знает, это не страх за Джона или за других моих детей. Им суждено прожить собственную жизнь, умереть собственной смертью. Но это и не страх за себя. Я не слишком озабочен своей смертью, по крайней мере, насколько я могу ее осознать. Я надеюсь, она не будет чересчур болезненной, но смерть, сама по себе, кажется мне, в худшем случае, неоспоримым фактом. Ну, не рядовым фактом… Или я заблуждаюсь?
Это не от отсутствия воображения: я привык думать о собственной смерти с юности. Я пытался визуально представить небытие. Я ложился на спину, расслаблял все мускулы один за другим, пока не чувствовал себя совершенно расслабившимся, потом задерживал дыхание и пытался вообразить, как я лежу мертвый под небом прерий. Полноту картины, увы, нарушало сердце: оно не желало иметь ничего общего со всей этой потворствующей моей глупости ерундой. Оно продолжало колотиться, и слишком сильно для воображаемого ощущения состояния, которое, по определению, не допускает никаких ощущений.
В те времена я был под сильным впечатлением от эссе Майкла Дрейтона «О смерти». Устрашающего memento mori, типичного для того времени. «Смерть производит в человеке могущественное изменение, видимое живущим. От свежести юности, пухлых щек и блестящих глаз детства, от энергичности и упругих движений двадцати пяти лет — к ввалившимся щекам и смертельной бледности, к отвратительному зрелищу тела на похоронах на третий день после смерти — это расстояние так велико и так странно». Действительно, странно. Это зловещий текст, но он не пугает. Сегодня я пытаюсь прояснить мои мысли так, чтобы действительно постичь, пусть даже на мгновение, реальность того, что однажды другие будут в мире, а я нет. Конечно, так оно и будет, но суть этого ускользает от меня. Со всей моей энергией я пытаюсь вообразить скобки вокруг моего собственного существования, но, так и не обретя эмоциональной формы, мое представление об этом разрушается голым фактом. То, что было когда-то таким восхитительным, в одночасье превращается в экспонат на полке, с которого раз в неделю стирают пыль, в голый череп в руке. Раздумья о смерти не простираются глубже поверхностного, ритуального уровня, типа произнесения молитвы «Отче наш», В этом, я подозреваю, фундаментальная ограниченность нашего сознания.
Персонаж Дот в романе Роуз Макалей «Башни Требизонда» так представляет свою собственную кончину: «И когда все годы пройдут, останется зиять лишь отвратительная и непредсказуемая темная пустота смерти, и в эту пустоту я, наконец, стремглав упаду, и буду падать все ниже и ниже, и перспектива этого падения, этого отрыва от всех корней, разделяющего тело и дух, этот уход в пустоту и неизвестность погружает меня в смертельный страх и смертельную печаль». Интересно, являлась ли сама мисс Макалей прообразом такого ужаса?
Я не могу до конца ощутить в себе этот страх. Почему тогда этот комок в горле, когда я вижу своих детей взрослыми? Может, потому, что в жизни других людей мы видим ее трагическую завершенность, в то время как мы сами всегда пребываем в процессе, всегда сконцентрированы на настоящем моменте, наше прошлое отматывается прочь, как дорога в зеркале заднего вида, а наше будущее — вечный экспромт? Уходит ли кто-нибудь в эту тихую ночь кротко и спокойно? Некоторые уходят, если и не спокойно, то по собственному желанию. Например, камикадзе. Те, которые хотят умереть, чтобы другие жили. Слова Латимера, произнесенные им перед смертью, незабываемы: «Мы сегодня разожжем в Англии такой костер, который никогда не погаснет!» Эти слова вызывают во мне трепет и озноб. Я не могу вообразить такую отвагу — перед лицом смерти я бы немедленно от всего отрекся. Поэтому я не могу приписать храбрости и свое покладистое, и, конечно, поверхностное равнодушие к перспективе смерти.