Нет. Просто вырваться. Даже убежать. В общем, скорее всего, мне это просто приснилось. Это было так давно.
«Такое случалось несколько раз?» — таков ваш следующий вопрос.
Я отлично вижу, к чему вы клоните, и отказываюсь делать вид, будто помню то, что вы хотите, чтобы я помнил. Факты же таковы: моя мать рядом со мной, на моей кровати, она держит меня, мне жарко, от нее пахнет духами. И еще какая-то тяжесть на моей щеке. Я и сейчас чувствую этот вес. Он тяжелый, но неподвижный, и от него пахнет духами, которыми пользовалась моя мать. Странно, что мне припомнился этот запах. Я не смогу описать его вам, доктор Роуз, но думаю, что, если мне доведется почувствовать его еще раз, я сразу узнаю его и он напомнит мне о матери.
«Судя по тому, что вы рассказали, она держит вашу голову между своими грудями, — говорите вы. — Это объясняет, почему вы одновременно чувствуете и тяжесть на щеке, и запах духов. Вы не помните, в комнате темно или светло?»
Этого я не могу вспомнить. Только духота, тяжесть, ее духи.
«С кем-нибудь другим вы так больше никогда не лежали? С Либби, например? Или с одной из ее предшественниц?»
Господи, нет! И моя мать тут ни при чем. Ну хорошо. Да. Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что ее бегство от меня — от нас — кажется весьма значительным событием. Я не идиот, доктор Роуз. Я возвращаюсь домой из Австрии, моя мать исчезла, и больше я никогда ее не увижу, никогда не услышу ее голос, не прочитаю ни слова, написанного ее почерком и адресованного мне… Да-да, я знаю, что можно подумать. И в состоянии предположить, какие выводы я, ребенок, мог сделать из той ситуации: я виноват. Вероятно, в восемь или девять лет — сколько там мне было, когда она ушла, — я и делаю такой вывод, но я не помню, чтобы меня посещали подобные размышления, а в настоящее время я такого вывода не делаю. Она просто ушла. Все. Конец истории.
«Что вы имеете в виду, говоря "конец истории"?» — спрашиваете вы.
Буквально это и имею в виду. Мы о ней больше никогда не говорили. Или, по крайней мере, я никогда о ней не говорил. А если бабушка, дедушка и отец говорили, или Рафаэль, или Сара Джейн, или жилец Джеймс…
«Он все еще был с вами, когда ваша мать ушла из семьи?»
Да, был… Или нет? Нет. Должно быть, он уже съехал. Тогда с нами жил Кальвин, кажется. По-моему, я раньше говорил о Кальвине. О том, что жилец Кальвин искал номер телефона, когда у дедушки случился «эпизод» после ухода матери… Значит, к тому времени жилец Джеймс уже исчез…
«Вы говорите «исчез». Это слово предполагает секретность, — замечаете вы. — Была ли секретность в отъезде жильца Джеймса?»
Секретность была во всем. Молчание и секретность. Такое у меня впечатление. Я захожу в комнату, и тут же наступает тишина, и я знаю, что они говорили о матери. А мне о ней говорить не разрешается.
«Что будет, если вы заговорите о ней?»
Не знаю, потому что я никогда не проверял этого.
«Почему?»
Потому что музыка — главное. У меня есть моя музыка. У меня по-прежнему есть моя музыка. У отца, у деда, у бабушки, у Сары Джейн и у Рафаэля. Даже у жильца Кальвина. У нас у всех есть моя музыка.
«Это правило было установлено явным образом? Правило о том, что вы не должны спрашивать о своей матери? Или оно просто подразумевалось?»
Наверное… Не знаю. Она не встречает нас, когда мы возвращаемся из Австрии. Ее нет, но вслух никто не признает этого факта. В доме не осталось и следа от тех лет, что она провела с нами. Кажется, что ее вообще не существовало. И никто не говорит ни слова. Взрослые не делают вида, будто она внезапно куда-то уехала. Они не делают вида, что она скоропостижно скончалась. Они не делают вида, что она сбежала с другим мужчиной. Они ведут себя так, будто ее никогда и не было. И жизнь продолжается.
«Вы никогда не спрашивали, где она?»
Должно быть, я знал, что это одна из тем, на которые мы просто не разговаривали.
«Одна из тем? Были и другие?»
Мне кажется, что я не скучал по ней. Я даже не помню, чтобы мне в какой-то момент ее недоставало. Ее облик почти стерся из моей памяти. Помню только, что у нее светлые волосы и что она покрывала их платком, как королева. Но должно быть, она так делала только в церкви. И вот что я еще помню: как мы ходили с ней в церковь. Она плачет. Плачет в церкви на утренней мессе в часовне при монастыре, где первые скамьи заполнили монахини. Они сидят по другую сторону алтарной перегородки, эти монашки, хотя это не столько перегородка, сколько невысокий заборчик, призванный отделять монахинь от остальных посетителей. Правда, на утренней службе нет посторонних. Только мать и я. Монахини в первых рядах, на скамьях, предназначенных только для них; они носят нормальную одежду, хотя и очень скромную и с крестами на груди, и только одна из них одета в старинное монашеское одеяние. Пока идет служба, мать стоит на коленях, в церкви она всегда стоит на коленях, уткнув лицо в ладони. И все время плачет. А я не знаю, что мне делать.
«Почему она плачет?» — спрашиваете вы, как я и ожидал.