— О-о! — изумленно протянул Валька. — Я так и предполагал. Втюрился! — И деланно захохотал: — Что ж, соперники? Дуэль?..
Мы с Левой еле-еле их успокоили. А вот помирить, кажется, не удалось. Между ними началось и все сильнее разгоралось какое-то нездоровое соревнование. Была ли тут причиной любовь? Не знаю. Когда кто-либо, посмеиваясь, называл их соперниками, ни тот ни другой не реагировал. Мол, шутка есть шутка, мы не обижаемся. Однако соперничали они тем не менее не только в любви, но и в летной работе.
Как раз в эти дни Зубарев впервые побрился. Борода у него еще не росла, лишь на щеках пробивался мягкий юношеский пушок, и раньше он его терпел. А тут — соскоблил начисто. Это почему-то сразу привлекло внимание Пономарева и явно его обеспокоило.
— Николаша, — хитренько ухмыльнулся он, — а смешным ты будешь старикашкой.
Тот простодушно удивился:
— Почему?
— Ну представь: маленький, щупленький, сгорбленный и — безбородый. Если уж сейчас у тебя волос небогато, то откуда же им взяться с возрастом?
Сдвинув брови, Зубарев минуту-другую молчал. А потом вдруг заявил:
— А стариком я и не буду.
Теперь удивился Пономарев:
— Как так?
Николай не отвечал, и тогда Валентин начал строить догадки, стремясь вывести его из себя:
— А, понимаю! Ты станешь великим. А великие люди долго не живут. Хотя — нет, великим тебе не стать. Росточком не вышел. Калибр не тот.
— Ну брось, — не сдержался Зубарев. — Возьми Суворова…
— Или Наполеона, — якобы соглашаясь, подхватил Пономарев. Но, видя, что приятель помрачнел, со смехом хлопнул его по плечу: — Да не обижайся ты! Ну вот, уже надулся.
— Пошел к черту! — взорвался Николай. — Ты мне надоел, баламут. Давно надоел. Хлестаков!
Напичканный былями и небылицами, стихами и афоризмами, анекдотами и каламбурами, Пономарев мог переговорить кого угодно, но с некоторого времени перед Зубаревым пасовал. Николай никогда ни в чем не притворялся, ни к кому не приспосабливался. Он был весь как на ладони. В училище он прослыл тихоней и великим молчуном. Со стороны казалось, что его, кроме учебы, ничто не интересует. Он даже на баяне играл только тогда, когда его настойчиво просили.
Не нравилась мне в нем назойливо-неприятная привычка вечно обо всем спрашивать и переспрашивать. Он был дотошно жаден. Если, например, кто-то хвалил книгу, он должен был тут же ее раздобыть и немедленно прочитать, удерживая собственное мнение при себе. Если что-то слышал, независимо, хорошее или плохое, на слово никогда не верил, непременно проверял и тогда уже судил обо всем самостоятельно.
Круговая дотошность Зубарева одобряла. На ее уроках Никола смотрел ей в рот, ловил каждое слово, то и дело просил повторить, и она с большой охотой выполняла его просьбы. Ей был приятен такой внимательный слушатель.
Пономарев, как и при первом своем заскоке, перед Круговой извинился. Сделать это он постарался без свидетелей, и как уж они там объяснялись, мы не слышали. Если верить Вальке, то свое покаяние он преподнес ей словно ключ от ворот побежденной крепости, и «неприступная амазонка сменила гнев на милость».
— Любовь — то же сражение, — опять трепался он. — Здесь прежде всего важно узнать силы противника. Я провел разведку боем, совершил обходной маневр. Теперь — удар, натиск, и — ваших нет.
Верили мы ему и не верили. Говорил-то он складно, да в действительности все было не так.
Круговая по-прежнему проводила с нами занятия в нелетные дни. Первый час посвящался все той же морзянке, второй — изучению аэродромных радиотехнических средств. Как только в учебной базе объявлялся перерыв, мы трое сразу же спешили в курилку. Зубарев, некурящий, оставался в классе. Казалось бы, ну что тут такого? Однако Пономарь в такие минуты терял всякую выдержку и выдавал себя с головой.
— Видали? — язвил он. — Зуб воспылал любовью к радиосвязи…
А сам уже и курить не мог. Наскоро сделав несколько затяжек, он бежал обратно.
Мы с Левой, возвращаясь следом, всегда заставали одну и ту же картину. Круговая что-то оживленно рассказывала. Пономарев все порывался привлечь ее внимание шутливыми репликами, но она его словно и не замечала. А Николай, скрестив руки на груди, стоял в сторонке. В его томно сощуренных глазах светилась задумчивая, чуть грустная улыбка. Тоже умел себя подать, скромняга! Что там, за этой загадочной улыбкой? Какая тайна? Какая печаль-тоска? Какие душевные бури?!
Иногда, улыбаясь вот так, Зубарев со значением взглядывал из-под приспущенных ресниц на Круговую, и этот прицельный взгляд был красноречивее всяких слов. Видишь, читалось в нем, лишь мы одни можем с достаточной полнотой понимать друг друга!
И — странное дело — Пономарев вдруг как-то потускнел. Он еще пытался острить, держался с прежней развязностью, но и смех, и озорство, и сама веселость его казались теперь показными. Буквально за несколько дней он осунулся, похудел, под глазами у него появились синие тени. И если переживания свои ему в какой-то мере удавалось скрыть, то эти внешние перемены не утаишь. Даже майор Филатов обеспокоился: