Заметив, что я собираю столько фактов и изображаю их, как они есть на самом деле, включая и страсть, некоторые ошибочно вообразили, будто я принадлежу к школе сенсуалистов и материалистов, к этим двум видам одного и того же направления — пантеизма. Но, быть может, они могли, они должны были заблуждаться на этот счет. Я не верю в бесконечное совершенствование человеческого Общества, я верю в совершенствование самого человека. Те, кто думает найти у меня намерение рассматривать человека как создание законченное, сильно ошибаются. «Серафита» — это воплощение учения христианского Будды — кажется мне исчерпывающим ответом на это, впрочем, довольно легкомысленное обвинение.
В некоторых частях моего большого произведения я пытался в общедоступной форме рассказать о поразительных явлениях, можно сказать — чудесах электричества, которое в человеке преображается в неучтенную силу; но разве мозговые и нервные явления, свидетельствующие о существовании иного, духовного бытия, разрушают определенные и необходимые отношения между мирами и богом? Разве этим поколеблены католические догматы? Если благодаря неоспоримым фактам мысль когда-либо займет свое место среди флюидов, которые обнаруживаются лишь в своих проявлениях и чья сущность недоступна нашим чувствам, даже усиленным столькими механическими способами, то это открытие будет подобно открытию шарообразности земли, установленной Колумбом, и ее вращения, доказанному Галилеем. Наше будущее останется тем же. Животный магнетизм, с чудесами которого я близко соприкасаюсь начиная с 1820 года, прекрасные разыскания продолжателя Лафатера[23]
— Галля[24], все те, кто в продолжение пятидесяти лет работал над мыслью, как физики работают над светом — этими двумя едва ли не сходными явлениями, — все они говорят в пользу мистиков, учеников апостола Иоанна, и в пользу всех великих мыслителей, раскрывших духовный мир — ту область, где становятся явными отношения между богом и человеком.Поняв как следует смысл моего произведения, читатели признают, что я придаю фактам, постоянным, повседневным, тайным или явным, а также событиям личной жизни, их причинам и побудительным началам столько же значения, сколько до сих пор придавали историки событиям общественной жизни народов. Неведомая битва, которая в долине Эндры разыгрывается между г-жой Морсоф и страстью («Лилия в долине»), быть может, столь же величественна, как самое блистательное из известных нам сражений. В этом последнем поставлена на карту слава завоевателя, в первой — небо. Несчастья обоих Бирото, священника и парфюмера, для меня — несчастья всего человечества. «Могильщица» («Сельский врач») и г-жа Граслен («Сельский священник») — это почти вся женщина. Мы тоже всю жизнь страдаем. Мне пришлось сто раз сделать то, что Ричардсон[25]
сделал только однажды. У Ловласа[26] тысячи воплощений, ибо социальная испорченность принимает окраску той социальной среды, где она развивается. Наоборот, Кларисса[27], этот прекрасный образ страстной добродетели, отмечена чертами подавляющей чистоты. Чтобы создать много таких девственниц, нужно быть Рафаэлем. Быть может, литература в этом отношении ниже живописи. Да будет же мне позволено отметить, сколько безупречных (в смысле добродетельности) лиц находится в опубликованных частях этого труда: Пьеретта Лоррен, Урсула Мируэ, Констанция Бирото, «Могильщица», Евгения Гранде, Маргарита Клаэс, Полина де Вильнуа, г-жа Жюль, г-жа де Ла-Шантери, Ева Шардон, девица д'Эгриньон, г-жа Фирмиани, Агата Руже, Ренэ де Мокомб, наконец, значительное количество второстепенных действующих лиц, которые, будучи не столь заметны, как перечисленные, тем не менее являют читателю образец семейных добродетелей. Жозеф Леба, Женест'a, Бенасси, священник Бонне, доктор Миноре, Пильро, Давид Сешар, двое Бирото, священник Шанерон, судья Попино, Бурж'a, Сови'a, Ташероны и многие другие не разрешают ли трудную литературную задачу, заключающуюся в том, чтобы сделать интересным добродетельное лицо?