— Ну и пусть, — ответила ты, — все равно жених. Юрис, я больше не отдам тебя. Я скрывала от них, как мне больно без тебя, а они думали, что мне больно просто так и давали мне лекарство. Они старались меня развеселить, а я не могу, когда они стараются. Вообще они все мне надоели, особенно когда ссорятся и кричат друг на друга.
— И я тебе надоела? — спросила я с ужасом.
— Я тоже не выносил, когда мать с отцом кричат друг на друга. Мне хотелось взять и заклеить уши. А когда отец хлопал дверью, мать бросалась обнимать меня и реветь, будто только что не визжала и не топала ногами на меня же и на отца. И я ушел от них.
— А куда ты ушел, Юрис? — осторожно спросила я его.
— Да так... — неопределенно сказал Юрис. — И туда, и сюда...
— И я с тобой, Юрис, — сказала вдруг ты.
— Что ж, — сказал Юрис. — Пожалуй, и мне все время не хватало тебя в моих путешествиях. Что ж, оставайся!
— Как это оставайся? — закричала я. — А мама? А папочка? А бабушка? А я, наконец?
Ты разжала руки, обнимавшие Юриса за шею, и впервые за все это время посмотрела на меня.
— Но видишь ли, — спокойно, как взрослая, сказала ты. — Трамвай — это ведь не самолет, он не может выдержать и тебя, и маму, и папочку, и бабушку, не считая нас с Юрисом. Мама захочет прихватить своих подруг, бабушка — своих старушек, папа — доминошников да еще доминошный стол с деревом над ним, да и ты, наверное, захочешь взять с собой Стасика, а Стасик собаку Дождика, нет, нет, извини меня, но мы не можем взять с собой столько людей. Ищите себе другие трамваи, прилетайте в гости, милости просим. Юрис, открой ей дверь!
— Пожалуйста, — сказал Юрис не двигаясь.
И я почувствовала, как в ту же минуту меня оторвало от них, вынесло ветром за двери, умчало в струю теплого снегопада, который шел вперемешку с красно-бело-зелеными мячами, и я падала вместе со снегом, я падала, и снег пах лекарствами, чаем с малиной, а свет синей лампы пытался прорвать в моем ухе какую-то болезнь. Я отодвинула лампу.
— Глотни-ка еще чаю, детка, — наклонившись, прошептала мне мама, — бедный мой детеныш.
— Она уехала на трамвае, — сказала я, сделав глоток.
— Она уехала на трамвае, — помедлив, сказала мама.
Между Бродвеем и Пятой авеню
...Уже много позже Юра с некоторой язвительностью в голосе не раз говаривал Гледис, что он был обречен на встречу с нею, можно сказать, с самого рождения... С первым своим глотком воздуха, с первым младенческим криком, обращенным к миру, к людям, но прежде всего — к ней, не понявшей его, ославившей, сделавшей несчастным его на всю оставшуюся жизнь. Гледис, слушая его, усмехалась — презрительно или жалобно, насмешливо или устало, в зависимости от настроения, в запасе у нее тоже было немало горьких слов, каких-то доводов, упреков, но все это были булавочные уколы по сравнению с Юриными тяжелыми словами «несчастье», «судьба», «вся оставшаяся жизнь...». Но ему было мало ее молчаливого согласия, он требовал, чтобы и она высказалась, и тогда Гледис, запинаясь, отвечала ему, что если бы ангел ее судьбы в тот день шепнул ей: не ходи тем путем, Гледис, милая, на этом пути тебе предстоит Юра, он ждет тебя с карающим неведомо за что мечом в руке, — и в нескольких словах изобразил бы этого Юру, она бы обошла его за тридевять земель, объехала бы на поезде, облетела б на самолете, только Юра и в Магадане, и на Северном полюсе встретился бы ей: судьба.