Сизиф, абсурдный человек, сам Камю, да кто угодно, и я, и ты, и вот он, трагичен, потому что сознает себя и, значит, свою трагедию. Но именно потому, что он сознает себя, он способен вынести свое несчастье, даже, того более, способен быть счастливым. Отсюда громовая финальная фраза всей книги: «Нужно представить себе Сизифа счастливым», il faut imaginer Sisyphe heureux. А камень ничего не сознает, поэтому человек сильнее камня. Это восходит, понятно, к Паскалю, к его бессмертному «мыслящему тростнику», un roseau pensant, который (которого?) может уничтожить дуновение ветра или капля воды – даже и не нужна для этого вся вселенная, – но который все равно благороднее того, что его губит, потому что знает, что он гибнет, а вселенная ничего не знает. Поэтому все наше достоинство – в способности мыслить… и так далее, простите еще раз за избитую цитату (цитаты из Паскаля почти всегда, к сожалению, избитые; кто их только не бил). Камю не зря считал себя наследником французских моралистов… Сознание, мысль, ясность видения не потому спасительны, что они позволяют человеку презирать свои несчастья (это мотив побочный, вторичный), но они сами по себе спасительны. Бунт, говорит Камю, есть постоянное присутствие человека у себя (la présence constante de l’homme à lui-même). Я у себя (bei sich), и это дает мне силы большие, чем у камня и даже чем у скалы. Камю не объясняет, почему это так. Он это просто видит, как и я это вижу, это данность экзистенциального опыта, по существу не требующая никаких объяснений. Я однажды попробовал посчитать, как часто он употребляет в «Сизифе» слово conscience (сознание) и производные от него, слово clarté (ясность), pensée (мысль), présence (присутствие), éveil (пробуждение) и так далее; я сбился со счета. Сизиф может быть счастливым – и может быть несчастным, может быть радостным – или печальным, но он у себя, и значит, он не в отчаянии. И если он в отчаянии, то это осознанное отчаяние; а осознанное отчаяние, углубленное отчаяние, додуманное до конца отчаяние имеет свойство переходить в свою противоположность. Это понял, кстати, Леон Блуа (как ни странно), не без помощи, впрочем, Томаса Карлейля, которого он и цитирует: отчаяние, продвинутое достаточно далеко, завершает круг и вновь становится надеждой, пламенной и плодотворной (une espérence ardente et féconde). Насчет надежды, тем более плодотворной и пламенной, не уверен. Надежда – обман, иллюзия, «философское самоубийство». Надежда неизбежно ведет опять к разочарованию, обратно к отчаянию – к тому не подлинному, смутному, себя самое не сознающему отчаянию, которое и составляет, как правило, подоплеку, фон, генерал-бас нашей жизни. Но углубляя, но все сильнее и лучше сознавая свое отчаяние, я выхожу из него с другой стороны, не в надежду, но в свободу и от отчаяния, и от надежды, в свободу от отчуждения, в свое «у себя», в котором можно дышать, можно жить.
Камю этого так не пишет, но я (еще раз) напишу. Мое отчаяние – мое отчуждение. Моя победа над отчуждением, мое осознание себя и возвращение к себе, мое «у себя» есть и моя победа над отчаянием. «Лишиться надежды еще не значит отчаяться». Я не даю надежде себя обморочить, не даю никакой вере обвести себя вокруг пальца, но я преодолеваю отчаяние и, значит, получаю возможность дышать и жить в акте самосознания. И тем самым я отвоевываю для себя настоящее. «Настоящее – таков идеал абсурдного человека: последовательное прохождение моментов настоящего перед взором неустанно сознательной души (devant une âme sans cesse consciente)». То, что он называет идеалом абсурдного человека (сам, впрочем, сомневаясь в этом патетическом слове), я, в моей собственной молодости, называл скорее идеалом дзенского человека. В конце концов, если дзен-буддизм чему-то и учит нас, то именно этому: последовательному пребыванию в настоящем, в здесь-и-сейчас, неустанной сознательности души (именно души, то есть всего человека, а не только его – сознания. Сознательность сознания – это еще не все; мы ищем такой сознательности, которая захватывает и преображает нас целиком: и мечты, и мысли, и душу и тело). Слово «идеал» хоть и звучит фальшиво, а все-таки здесь уместно; идеал недостижим; душа не бывает сознательной непрерывно; в настоящем мы не удерживаемся; мы вновь и вновь к нему возвращаемся. В дзене мы, собственно, и учимся к нему – возвращаться. Сам Камю прекрасно понимал родство этой мысли с теми «восточными» представлениями, которыми увлекался, например, его бывший учитель – и замечательный писатель Жан Гренье; не зря он делает здесь примечание со ссылкой на одну из книг Гренье (Le Choix; «Выбор»), называя ее «очень значительной». Камю не пошел вслед за ним, «Азия» не привлекала его (Гренье, в свою очередь, пишет об этом в воспоминаниях о своем бывшем ученике); но связь все-таки несомненна и, повторяю, он сам ее видел. И слово «пробуждение», l’éveil, не раз употребляемое им в «Сизифе», тоже, конечно, заставляет нас насторожиться. Ведь Будда значит «пробужденный»; более ничего.