Они не воспользовались фуникулером, если верить описанию их первого визита к Блуа, сделанному впоследствии Жаком; пошли вверх по лестнице, которую величает он вечной (l’escalier sempiternel; не потому, разумеется, что она здесь всегда была – ее здесь всегда и не было, – а потому что долго, трудно по ней подниматься: все идешь и идешь – одна ступенька, другая ступенька). Я тоже, презрев радости фуникулера (перед которым стояла к тому же мерзкая туристская очередь, галдящая и жующая), пошел вверх по этим ступенькам, под августовским солнцем, пустившимся палить изо всех сил, едва лишь начал я свое восхождение. Они несли с собой (в себе, пишет Маритен) ту скорбь (détresse), которая является единственным серьезным продуктом современной культуры (он так и выражается: le seul produit sérieux), и своего рода активное отчаяние (une sorte de désespoir actif), озаренное, они сами не знали почему, лишь внутренней уверенностью, что Истина, которой они жаждали и без которой не могли принять жизнь, однажды им будет явлена. Я тоже нес с собой и в себе свою détresse; я ее всюду ношу с собой; только она не кажется мне «продуктом» современной, или не-современной, или еще какой-нибудь культуры, но кажется всегдашней скорбью, неизбывной печалью, неотъемлемым свойством человеческого существования как такового (la condition, если угодно, humaine); и «современную культуру» я давно перестал считать какой-то особенной и неправильной, чем-то отличающейся от когдатошней, будто бы хорошей культуры. Все это мифы; и ослепительная, все объясняющая Истина (с прописной буквы) – тоже, конечно, миф. А вот «активное отчаяние» – это здорово, это по-нашему. Только я сказал бы «сознательное отчаяние»; еще скажу об этом, не сомневайтесь.
В их Истину я не верю, и ни во что не верю из того, во что они верили (готовились и хотели уверовать); а вот я все же иду здесь, по той же лестнице, через сто двенадцать лет после них (думал я), и это что-то для меня