Их похоронят на берегу Вислы неподалеку от места казни.
«Смерть Петра Бардовского, Станислава Куницкого, Яна Петрусиньского и Михала Оссовского, — пишет Леон Баумгартен, — была тяжелым ударом для остальных пролетариатцев. В первые дни после казни скорбь и печаль в их сердцах потеснили присущее им чувство оптимизма. Письмо, посланное осужденными на волю из Десятого павильона сразу же после исполнения приговора, полно смешанных чувств горечи, мести и неистребимой веры в конечную победу.
«За одну ночь, — писали они, — каждый из нас научился ненавидеть и ощутил страшную потребность мести. Ни один из нас не страшится их судьбы, и если бы не решетки, мы пошли бы искать мести, а с нею и смерти.
Но того, чего больше, чем когда-либо, требует мысль, мы сделать не можем, ибо силы наши потеряны…»
Однако скорбь и минутная растерянность не могли убить в них вечно живого убеждения, что их дело, рожденное в таких муках и оплаченное такой ценою, не должно пойти на убыль.
«Не давайте умереть движению, — призывали они из мрачных камер Цитадели, — и если вам хватит сил, но прощайте палачам виселиц! Пусть знает враг, что рабочий народ, однажды разбуженный, не устанет бороться до победы!»
Со дня на день узники ожидали, что их повезут на каторгу. Они хотели все вместе пойти по этому горькому пути, но понимали, что это невозможно. Более всего беспокоила их судьба Варыньского и Яновича. Из разных источников доходили до них упорные слухи, что им предназначен Шлиссельбург — унылая и страшная крепость, где людей хоронили заживо.
Через две недели после казни жандармерия уведомила пролетариатцев, что они должны быть переведены в варшавскую тюрьму Павиак, чтобы вскорости отправиться в дальнюю дорогу. В Павиаке осужденным обрили наполовину голову, сбрили бороды и усы; их переодели в арестантские одежды и заковали в кандалы. Пролетариатцы мужественно переносили жестокий режим, переносили все, кроме унижения их нравственного достоинства. В них поддерживал дух Людвик Варыньский, который повторял, что даже в Шлиссельбурге не пропадет и выйдет оттуда, чтобы снова вести вперед рабочих. В камере Павиака он написал свою вдохновенную, полную оптимизма «Кандальную мазурку», заражающую неукротимой волей к борьбе и безграничной верой в будущую победу…
Уже через несколько дней после перевода узников в Павиак Варыньского и Яновича отправили в Петербург, где они провели две недели в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, а потом были направлены в Шлиссельбург, куда прибыли 13 марта 1886 года».
Глава двадцать четвертая
КОНРАД
Скоро три года, как мы в Шлиссельбурге… По привычке подумал «мы», теперь же надо привыкать по-другому. Три дня назад, утром, когда нас вывели на прогулку, Людвик тихо угас в своей камере, как язычок пламени в лампе, когда в ней кончается керосин. Единственная и верная подруга — лампа, коротающая с нами бесконечные вечера! Случается, она становится последним средством, чтобы избавиться от этого ада, как сделал Грачевский года полтора назад, обложившись тряпками, смоченными в керосине, и воспламенив их огнем той же лампы. Пока бегали за смотрителем Соколовым-Иродом, у которого находились ключи от камер, Грачевский задохнулся в дыму…
Людвик сгорел иначе. Он не хотел умирать, но жизнь для него означала деятельность. Он не умел существовать. Тем более — в одиночестве. Это я со своею любовью к статистике могу часами уединенно сидеть за цифрами. Варыньскому нужны были не цифры, а живые люди. В них он видел материал своей деятельности. Последними его действенными поступками стали письмо на волю товарищам по борьбе из Десятого павильона после январских виселиц и «Кандальная мазурка», которую мы пели в Павиаке, расставаясь навсегда. Для дела Людвик был способен на все. Он даже мог сочинять музыку и стихи, если это требовалось революции.
Три дня назад я вернулся с «песков» — так мы зовем огороженные глухим забором дворики, места наших прогулок, где насыпаны кучи песку, и постучал в стену, вызывая Варыньского. Последние дни я всегда делал это с опаской: боялся, что он уже не сможет ответить. Так и случилось. Может быть, он спит? Или уже не имеет сил, чтобы переговариваться стуком? А ведь это — единственная отрада умирающего! Комендант Покрошинский разрешил перевести меня в соседнюю с больным Варыньским камеру, закрыв глаза на то, что просьба эта вызвана не чем иным, как возможностью пользоваться запрещенным «стуком». «Вам оказали такую милость!» — сказал тюремный врач Нарышкин.
И вот Людвик впервые не ответил мне.