Потом, когда все уже было собрано, матросы, так же бегом, проделали путь обратно. Картина эта навсегда врезалась отцу в память: неправдоподобно безлюдный пирс, волокущие бельевую корзину матросы, а дальше, на заднем плане, тот странный и неподвижный женский велосипедный отряд.
В пакетах было печенье, которое безымянные шведские женщины испекли в честь прибытия в их страну этих парий. Мой отец разминал языком рассыпчатое печенье, ощущая во рту ванильно-малиновый вкус.
– Швеция вас приветствует, – проворчал капитан, отправляясь на мостик, и немного спустя корабль отошел от причала.
Мой отец еще долго жевал печенье. Из‑за туч вынырнул биплан и, приблизившись к судну, дважды описал над ним круг почета. И тогда мой отец постепенно понял, что действительно жив.
А седьмого июля 1945 года он уже лежал в шестна-дцатиместной больничной палате в Лербру, деревушке на острове Готланд, и, подложив под спину подушку, писал письмо. В окна палаты золотыми снопами падал солнечный свет. Между кроватями, подметая холщовыми юбками пол, бесшумно передвигались медсестры в крахмальных блузках и белых косынках.
Почерк у моего отца был необыкновенный – аккуратные буковки, элегантные закорючки и тонкие нитяные пробелы между словами. Закончив, он вложил лист бумаги в конверт и, запечатав, прислонил письмо к графину с водой на тумбочке. А через два часа его забрала медсестра Катрин и вместе с письмами других пациентов отнесла на почту.
Подниматься с больничной койки мой отец в это время мог еще очень редко. Однако через одиннадцать дней после описанного события, под вечер, он сидел уже в коридоре больницы. Раздобыв где-то тоненькую тетрадку в клеточку, отец переписывал в нее имена. Дело в том, что утром он получил письмо из Управления регистрации перемещенных лиц шведского Красного Креста. И в письме было сто семнадцать женских имен с адресами. В руках моего отца было сто семнадцать почтовых адресов молодых женщин и девушек, которых по всей Швеции пытались вернуть к жизни в больничных бараках.
Произошло это через несколько дней после потрясшего его драматического известия.
Прижавшись к рентгеновскому аппарату, мой отец затаил дыхание. Линдхольм переговаривался с ним из соседнего помещения. Главный врач был огромного, под два метра, роста и очень забавно говорил по-венгерски. Все долгие гласные он выговаривал на один манер, произнося их так, будто надувал при этом воздушный шарик. Больницей в Лербру Линд-хольм заведовал уже двенадцать лет, ну а венгерский язык он столь виртуозно ломал благодаря жене. Марта, женщина, в отличие от него, поразительно маленькая – отцу показалось, что росту в ней было от силы метр сорок, – работала в той же больнице в Лербру медсестрой.
– Не дышать! Не дергаться!
Щелчок, гул – снимок был готов.
Мой отец опустил плечи.
Линдхольм стоял уже рядом с ним. Но смотрел он не на него, а куда-то поверх головы отца. Тот бессильно стоял у рентгеновского аппарата, обнаженный до пояса, с впалой грудью, с таким видом, будто не собирается одеваться. Толстенные стекла его очков слегка запотели.
– Чем вы раньше занимались, Миклош?
– Был журналистом. Стихи писал.
– О! Инженер человеческих душ. Прекрасно.
Мой отец переступил с ноги на ногу.
Ему было холодно.
– Ну, одевайтесь, чего стоите!
Отец прошел в угол и надел пижаму.
– Что, плохи дела?
Линдхольм, все так же не глядя на него, направился в свой кабинет, велев отцу следовать за ним, и на ходу, словно бы между прочим буркнул:
– Плохи.
Окна его кабинета смотрели в сад. Как обычно в середине лета, остров Готланд под вечер был залит мерцающим бронзовым светом, который под непонятным углом падал на всю округу. От темно-коричневой мебели веяло домашним покоем.
Отец, запахнув пижаму, сел в кресло. По другую сторону стола, уже без халата, в жилете, расположился Линдхольм. Он озабоченно перебирал листочки с какими-то выписками. Потом, хотя было еще не темно, включил лампу с зеленым абажуром.
– Сколько вы сейчас весите, Миклош?
– Сорок семь кило.
– Вижу, вижу. Все идет как по маслу.
Последнее замечание доктора относилось к тому, что в результате усиленной терапии за несколько недель вес моего отца с двадцати девяти килограммов удалось довести аж до сорока семи. Мой отец нервно теребил пуговицы пижамной куртки. Пижама была велика и болталась на нем как на вешалке.
– Какая была рано утром температура?
– Тридцать восемь и две.
Линдхольм бросил листочки на стол:
– Не буду валять дурака! Ведь так у вас говорят? Вы уже достаточно окрепли, чтобы взглянуть в лицо фактам.