Чьи только песни не звучали на импровизированном поэтическом ристалище – газели Фирдоуси и Хафиза, едкие притчи Руми и Рудаки, любовная лирика Махтумкули и Молланелеса.
Черкез возвращался домой и, наверное, в десятый раз под аккомпанемент дутара пел о своей любви бессмертными строками великого Махтумкули, услышанными из уст бродячего певца:
Джемал часто ловила на себе смущенные взгляды Черкеза. Раздумчивый и нежный, похожий на переодетую девушку, он не был таким, как все. Разве сравнишь его с Хырсланом, со злыми братьями Рабии, исполнительным и подобострастным молодым садовником Исмаилом, красивым самовлюбленным Мовдутом, сыном местного ростовщика?… Или с другими мужчинами, приходившими к Хырслану по делам. Черкез, как добрый дух, всегда приходил ей на помощь, умел утихомирить буйного Хырслана, повиновавшегося своему управляющему, как послушник. Ей казалось, что юноша никогда не уходит к себе домой, денно и нощно бдит за дверью, охраняя ее сон, покой.
Неунывающая Рабия, часто прибегавшая к ней, любуясь красивым лицом Джемал, ее новыми нарядами, присланными из Тегерана, Кабула, Герата, восхищенно вздыхала:
– Счастливая ты, Джемал!
– Разве в этом счастье, глупышка?!
– А в чем? – Рабия, шаловливо грозя пальчиком, теребила длинные, шелковистые косы подруги. – Я о том и говорю… Думаешь, слепая? В нашей тюрьме любовь – единственный светильник.
И Рабия, смешливая и непосредственная, рассказывала о матери, гордой курдянке, родившейся в местечке с поэтическим названием Чиль Духтар – Сорок Девушек. Джемал и раньше слышала об этом ауле легенду, похожую на быль, волновавшую ее воображение.