К ночи начались хрипы, нехорошие, с рыком и с неправдоподобным привизгиваньем, как у рваной гармошки. Хрипы выходили — отделяясь, как освобождаясь от стариковского тела, и Кузовкин, сникший, думал, что в воздух и в небо уходит сейчас его жизнь. Студент то звал («Сергей Степанович!.. Сергей Степанович!..»), то, обхватив руками болезненную свою голову, качал ею из стороны в сторону, как китайская игрушка-болванчик. Заплакал. Он плакал, отстраняясь и думая о дальнейшем, о маленькой дочке, что ли, о тихой Люсе; смаргивая, он увидел, как старик вытянулся, суставы в его ногах хрустнули, стрельнув слабеньким треском, — миг мелькнул, и теперь старик лежал вытянутый, плоский, с заострившимся носом. Кузовкин не смог кинуться к нему, не смог и закричать — сидел, как и сидел. Не шевельнувшись, он так и уснул, в робости, и внутренней немоте, весь сжавшись и боясь мелькнувшего мига; уснул, сидя на стуле и при свете. Свет во флигельке горел. Только утром (ударило солнце) проснувшийся студент машинальным движением руки выключил бледную лампу.
Он выключил и стоял: был запах; тонкое и острое гниение накатывалось на него, сомнений не вызывая, — и тогда Кузовкин пошел прочь. Он шел под тополями.
Ему навстречу, прибывшие с электричкой, шли Инна Галкина и Дериглотов, люди пусть не пожилые, но пожившие; во флигелек войдя, Инна первая и сразу же метнулась к пульсу. Пульс не прослушивался, но Сергей Степанович был теплый, живой. Инна закатала ему штанины и высвободила рубашку, — найдя сначала ощупью, она и воочию увидела пролежни, от которых густо поплыл запах. Спирт и вата, стариком загодя подготовленные, были на полке — и на виду, но едва Инна стала пролежни протирать, Якушкин замычал: н-н-ны… — не хотел. Инна оглянулась на мужчин, взглядом спрашивая; те смолчали; она решительно полезла ватой под рубашку и под туловище старика. «Н н нны!» — выкрикнул Якушкин.
— Не хочет, — проговорил глухо Дериглотов, — оставь его и не трогай. Значит, так надо…
Они наскоро обменялись мнениями; они шептались. Но он же сгниет заживо, говорила Инна. Не сгниет, уверял Дериглотов, убежденный чуть ли не в бессмертии иссохшего, лежащего пластом на топчане старика. Дериглотов не дал Инне его протереть. И вовсе не советовал трогать, опасаясь, не спихнут ли они его невольно своей помощью и стараниями в
К ночи запах стал сильным и остро смердящим, Инна уже не смогла сидеть около: она сидела на бревне возле флигелька, но и здесь, забивая траву и забивая смородину, запах душил. Среди ночи Инна легла подремать, отыскав покореженную раскладушку и перетащив ее волоком к самым кустам; чуткая и каждую минуту готовая встать, одетая, она только сняла лифчик, который давил ей грудь на прогнутом ложе.
К утру в сгустке с легким туманом запах переполз забор, и по соседству завыла собака; вой был характерный, с протяжными нотами ожесточения. Узнавшие звук, печальную его окраску, теперь уже остальные (три или четыре) собаки, сохранившиеся на Тополиной улице, нет-нет и принимались за коллективный вой. Запах нарастал; Инну вытошнило прямо в куст смородины, ее рвало долго, и она вскрикивала. Приехал наконец Дериглотов.
В аптеке Инна дежурила с утра, она маялась: преследовал запах — преследовало подвыванье собак.
И только к вечеру Дериглотов позвонил ей, сообщив, что Сергей Степанович начал выходить («…всплывает!») из своего опыта. Поднимался или
В том же августе приспел срок, и Якушкину предложили курс лечения инсулином в психбольнице — о голодании его они не знали и были стариковской худобой откровенно напуганы. «Может быть, на некоторое время отложим?» — спросили. Хотя и обладая высшим знанием, Якушкин не относился к врачам свысока: он жалел их. Его переспросили: не отложить ли лечение инсулином хоть на месяц? И старик, участливый, мягчея голосом, ответил: «Нет… Тянуть зачем же — если уж надо». Он попросил взять в больничную палату с собой — травы; получив отказ, улыбнулся: пусть так.
Больной, с которым Якушкин должен был делить палату, тоже испугался высохшего старика. Якушкин как раз вошел, и они впервые посмотрели друг на друга.