В белых халатах, входя, а иногда вбегая в соседний с К. подъезд, врачи поднимались на лифте и лечили чувствительного слесаря пока еще обычными средствами: валерьянкой и бромидами. Возникла своеобразная параллельность. К тому дню, когда Якушкин стал поднимать своего обреченного на ноги и обреченный К. почти поверил, что будет жить, — слесарь, что за стеной, уже откровенно тяги не выдерживая, раз за разом бросался с забинтованными кулаками на эти самые ромбики обоев, за которыми творил чудо и бормотал день и ночь напролет знахарь. Слесаря связали, возле него дежурил крепкий медбрат. Было уже почти решено, что беднягу отволокут со дня на день в психушку, но, к счастью, Якушкин за стеной свое знахарское дело как раз завершил. Больной К. ожил, и Якушкин лишь навещал: приходил теперь к К. все реже. Психологическое поле, которое создавал знахарь своим застойным присутствием, распалось, после чего и слесарь пришел в себя сам собой. Слесаря уже не надо было поить валерьянкой, хотя его все еще поили. За ненадобностью уехал карауливший медбрат, ночами слесарь спал спокойно. А в понедельник он уже вышел на работу, а еще через два дня повесил на стенку групповой семейный портрет, сам же и заново портрет остеклив.
Так говорили; легенд было немало, и в легендах, конечно же, были свои пережимы.
Собственный же рассказ Якушкина всегда начинался с того времени, когда он, проворовавшийся, отбывал наказание в Сибири, — стояла таежная зима, велись там долгие и изнурительные земляные работы; там-то он вдруг понял
Якушкин лежал на больничной койке, но, в сущности, Якушкин вспыхивал и Якушкин гас; в перемежающемся сознании, повторяясь, нет-нет и виделась въявь яркая вспышка прозрения, — истина, как рассказывал после Якушкин, не была похожа на услышанное, или подсказанное, или даже нашептанное откуда-то и кем-то слово. Истина, утверждал Якушкин, всего более была, пожалуй, похожа на белую или белесую ветвистую молнию в чернильной тьме. Когда он пришел в себя, истина не была снаружи — была внутри, сохранившись и уцелев в нем, более того — угнездившись. Травма, если считать дни, случилась перед самым выходом на волю, по болезни же и из гуманности эти самые несколько недель ему сократили, отпустив домой. В сокращении срока, хотя и малом, Якушкин тоже отыскал и увидел особый знак и смысл.
О том листочке, где ему вменена и вписана чернилами шизофрения как последствие травматического случая, Якушкин не рассказывал. Он как бы проходил мимо. Однако же он не скрывал и не утаивал, попросту считая такую вписку маловажной, как и ту особую отметку врача ИТК о его вдруг вспыхивающей необычной говорливости. Сравнительно с открывшейся ему истиной вписка была частной и личной, чернилами можно было вписать, можно было и выписать — не главное. Якушкин же говорил о главном: вы, мол, дорогие мои, никакие не рабочие и никакие не служащие (вариант — не монтеры вы и не инженеры), вы, мол, даже не мужчины и не женщины, — тут он до шепота понижал голос, делясь своим секретом: «… Вы — братья и сестры».
«… Вы должны непременно любить друг друга, чтобы воплотить задуманное коллективистское общество будущего», — секрет этот, по его знахарскому мнению, шел в зачет профилактики: если, мол, будете любить людей — вылечу. Тут возникала некая темная глубина с обязательствами, так как «вылечу» означало