Нарочито громко и по-хозяйски прошагал он мимо комнаты, где играл внук с дедом. Квартиру придется разменивать — это было ясно. Вова останется с Ленкой — и это ясно. Наскоро переодевшись и потоптавшись у маленького зеркала (он заехал сменить рубашку), а также захватив с полки книгу (знак внимания женщине, ожидающей его в машине), он поспешил к дверям. Ленка уехала со своим хахалем, это понятно. Ну ничего, он тоже не постится. Он уходил, уже потянув на себя дверную ручку, тут сердце екнуло — быстрыми и нервными шагами он вернулся; войдя туда, присел на корточки возле пацана и на порыве прижал его стриженую голову к себе. «Сыночка мой!..» — старомодно, не слишком искренне произнес он. Но боль была искренняя. И укол отстранения (от сына) был настоящим… «Оставляет ребенка на весь вечер со стариком, которого сама же считает ненормальным. Сука». Он еще раз прижал Вовку к себе, потискал. Однако сынок не был потрясен прослезившимся отцом. Сыночка хотел играть. В игру. Он уделил отцу
— … Ты должен о суете забыть — ты должен вспомнить лучшее, что было в жизни и в детстве, — ты должен услышать
— О господи, — повторил отец. Он быстренько сбежал по лестнице и нырнул в машину.
3
Ослабев постепенно и незаметно, Якушкин считал, что ослабел — вдруг. Он шел слабыми шагами, и выходящая из электрички толпа колебала его слева направо и справа налево, как былинку. Идти было странно легко. На полпути меж электричкой и флигельком он увидел упавшего пьяного; тут же к нему устремившийся, Якушкин склонился: «Подымайся… Давай подымайся!» — поднять же не смог.
Когда пьяный, пьяно отмахиваясь, несильно и даже как бы в пустоту шевельнул рукой, — отстань, мол, — Якушкин, присогнувшийся возле него, упал. Силясь, он попытался прихватить пьяного под мышками — и вновь не смог, и тут факт собственной физической слабости дошел до него полностью. Старик разглядывал свои руки: он недоумевал, слабеют ли руки сами по себе, или же он весь ослабел — разом. Старик стоял, сопя и удивленно хмыкая: «Значит, все из меня уходит, — вот те на!» Как бы в последний раз перевел он глаза на лежавшего в талом снегу пьяного, которого не поднять и с которым не поговорить, ни с этим, ни с другими, пусть даже сотнями будут они, страдальцы, валяться на полпути меж флигельком и электричкой. Говорливый зуд и сострадание он, однако, утолил в этот же вечер.
Еще по первому снегу там и тут бегали в окрестности бездомные собаки, поджимая хвосты и тусклыми каплями глаз как бы загадывая, удастся ли пережить зиму. Из снесенной на окраине деревни, каждая своим непростым зигзагообразным путем, собаки день ото дня перемещались кто больше, кто меньше в глубь города, надеясь на помойки и на запах вчерашней еды. Одна из доходяг, пусть тощая, с торчащими ребрами, бегала. Пес продержался зиму, и ему бы месяц еще на зигзагах своих продержаться, ну, полтора, а там — лето. «Пойдем…» — пробубнил Якушкин, пес же каменно стоял, не зная, чего ждать от человека. Хвостом он не вилял, был из обозленных.
Якушкин все же зазвал его во флигелек, — зазвав, покормил. Пес облизывался, а старик уже начал затяжной монолог о любви к людям и
Жена Якушкина заболела еще тогда, когда дом их был полной чашей и когда Якушкин греб немалые деньги, строя москвичам дачи. Вместе с другими магазинными работниками Марью Ивановну послали обмениваться торговым опытом в Прибалтику — на месяц. Редко куда ездившую, там, у Балтики, ее прихватила вдруг суровая бабья алчность: высмотрела она какие-то костюмчики необыкновенные — дамские и детские. В ней вспыхнуло. Когда, экономя и недоедая, она вернулась с четырьмя костюмчиками, но и с сильнейшим расстройством желудка, Якушкин отругал ее: «… Купила себе и Ленке. И хватит. А эти два зачем?» Она, виноватая, только глазами хлопала.
— Ну не дурочка ли? — корил Сергей Степанович месяц спустя, когда вновь и уже всерьез она пожаловалась на рези в желудке.