В качестве наиболее универсального и снимающего основную массу противоречий объяснения сверхординарным проявлениям межличностных коллизий в эпической традиции германцев мы противопоставляем социальную адресность и ограниченность эпической поэзии как таковой. Эпос обслуживал вполне отчетливый страт древнескандинавского общества, а именно — дружину. Без сомнения, это утверждение не является ни истиной в последней инстанции, ни абсолютным барьером, разводящим общественные слои в ниши, которые не приспособлены к какому бы то ни было сообщению между собой. Заявлять это означало бы игнорировать совершенно очевидную истину о высокой эгалитарности древнескандинавского общества, в котором переход через социальные границы, по крайней мере у свободнорожденных, был относительно свободен. Именно это обстоятельство, главным образом, и служило источником пополнения дружин.
Однако, попав в крут избранных, дружинник включался в стройную и многогранную систему связей, определенным образом уравнивающих его со своими боевыми товарищами и даже конунгом, однако в то же время весьма резко отграничивающих от остального социума. Самоощущение, самооценка, самовосприятие отныне диктовались иными нормами, нежели общепринятые. Не случайно «Речи Высокого» столь отчетливо контрастируют в сфере этики с героическими песнями — просто они являлись кодексом чести рядового свободного члена общества и мало соотносились с параллельными нормами внутридружинной этики.
Дружинник же, по определению, — человек, «запрограммированный» на сверхординарные поступки. Общеиндоевропейская и, несомненно, во многом «общечеловеческая» универсальная модель стадиального самосознания этого периода навязывала сверхординарные поступки, даже если они были абсолютно аморальны с точки зрения и простого земледельца, и самого воина. Например, Кухулин во время своего последнего сражения проявляет столь же выдающуюся силу, но и не менее выдающуюся жестокость:
«Он работал равно как копьем, так и щитом и мечом; он пустил в ход все свои боевые приемы. И сколько есть в море песчинок, в небе — звезд, у мая — капелек росы, у зимы — хлопьев снега, в бурю — градин, в лесу — листьев, на равнине Брега — колосьев золотой ржи и под копытами ирландских коней — травинок в летний день, столько же половин голов, половин черепов, половин рук, половин ног и всяких красных костей покрыло всю широкую равнину Муртемне. И стала серой равнина от мозгов убитых после этого яростного побоища, после того как Кухулин поиграл там своим оружием».
И далее:
«С этими словами Кухулин метнул копье древком вперед, и оно пробило голову заклинателя и поразило еще девять человек, стоящих за ним» (29; 656–657).
Как тут не вспомнить Илью Муромца, отмахивающегося одним татарином от полчищ остальных, расчищая при этом то улицу, то переулочек? В сущности, эти гиперболы, выходящие за рамки ординарной силы, ловкости и жестокости, лишь типологические предшественники «немотивированных» поступков.
Объяснение их чрезвычайной древностью формирования именно этих отличительных черт эпоса (20; 54–56) и, соответственно, очень значительным удельным весом в них ритуально-жертвенной практики представляется совершенно справедливым и убедительным. Именно с этим обстоятельством связана алогичность отдельных сторон поведения героев, их относительная непонятность даже для ближайших потомков — в эпоху викингов и среди исландцев XII–XIII вв. (которым уже приходилось разъяснять мотивацию этого поведения). В самом деле, архаически «бесстрастные» и индифферентные в моральном плане поступки вполне укладываются в рамки нормативов идеологии первобытного общества; именно ею они объясняются адекватно и непротиворечиво.