Подъем от перевальной точки гребня до вершины осуществляется по широкому разрушенному гребню крутизной 30°. В средней части подъема встречаются две скальные гряды. Первая из них проходится по разрушенному скальному кулуару, вторая – слева. Не доходя сто метров до вершины встречающаяся на пути черная скала обходится справа. Для страховки восходителей в этом месте натягиваются перила.
Спуск с вершины совершается по пути восхождения.
Спуститься с перевального гребня удобнее по мелкой осыпи справа».
Теперь я часто приходил в клуб и подолгу стоял перед картинкой.
Очертания вершины, с ее более крутым левым склоном и с более пологим, но зато и более протяженным правым, запечатлелись во мне, и я представлял их себе в любое время без всякой картинки. К тому же очень скоро я сделал важное открытие, после которого исчезла надобность торчать в клубе перед живописным куском картона.
Несколько ниже лагеря по тому же Алаарчинскому ущелью стояли две юрты. Около них паслись несколько коров и две лошади. Иногда доносился оттуда собачий брех. Зная по опыту, что в подобных юртах всегда имеются кумыс и айран, я предложил Оле прогуляться до юрт и попить одного или другого напитка. Сумерек еще не было, но дело шло к ним. Догадываясь, что в юртах живут киргизы, я спросил у девушки, моющей в ручье молочную флягу, спросил, не сомневаясь, что она меня поймет:
– Кумыс бар? Айран бар?
Девушка посмотрела на нас как будто дружелюбно, ничего не ответила. Между тем, услышав постороннюю речь, из юрты вышла старуха. Я обратился и к ней с тем же двойным вопросом. Старая женщина что-то сказала девушке на своем языке, и девушка потянула за веревку и достала из ручья еще одну флягу и открыла ее. Старуха тем временем принесла пиалу. Мы с Олей выпили по большой пиале холодного (из горного ручья!) жирного айрана. Я попытался заплатить за него доброй женщине. С большим трудом мне удалось всучить деньги.
Не для того я вспомнил о нашем походе за айраном. Дело в том, что когда я пил айран и оторвался от питья нa середине пиалы, перевел дыхание и поднял глаза, то увидел нечто знакомое и прекрасное. С того места, где стоял юрты, просматривалось вдаль одно поперечное ущелье, которого не видно из нашего лагеря. Вход в него обозначался двумя холмами, поросшими лесом и кустарником. Эти две горы, обозначающие ворота в ущелье, находились недалеко от нас и были видны во всех подробностях. Свет в эти часы распределялся так, что склоны, обращенные к нам, казались темными. В глубине ущелья пересекались сбегающие справа и слева зеленые косогоры. Первые два косогора, вторые два косогора (дальше и выше первых), третьи два косогора (дальше и выше вторых), четвертые, пятые… Их только условно можно было считать зелеными, поскольку мы знали умом, что они травянистые; на самом же деле они были: первые два, вблизи нас, – действительно зеленые, точнее, темно-зеленые от затененности, вторые два – светло-зеленые (откуда-то падало на них больше света), третьи – лиловые, четвертые – светло-лиловые, дальше – синие, голубые, похожие больше на дымку, а не на горы, а над всей этой убегающей от нашего взгляда чередой, поднятая высоко в небо, светилась и сияла нежно-розовая снежная шапка Адыгене! Я тотчас узнал ее по очертаниям. Не мог не узнать. И что значила бы для меня теперь плоская масляная картинка на картоне, когда сквозь начинающиеся сумерки я увидел ее настоящий снег, ее настоящую поднебесную высоту, ее настоящую даль.
Признаюсь, в эту минуту я впервые почувствовал, что, может быть, мне так и не удастся взойти на эту вершину. Так она и останется для меня розоватым видением, возникшим над голубыми горами в то мгновение, когда я оторвался от холодной кружки айрана и поднял свой взгляд. Есть на земле вещи, про которые человек вынужден бывает сказать, глядя правде в глаза: «Это не для меня. Это уже не для меня».
С тех пор иногда в предсумеречные часы я уходил из лагеря на то место, откуда видна белая Адыгене. Если облака не закрывали, словно ватой, все ущелье и не загораживали всю вершину, я сидел там на камне, подстелив под себя куртку, и час, и два.
Сначала это покажется нелепым – сидеть два часа и смотреть на одну и ту же снежную далекую гору, но потом, когда зудящие и щекочущие участки сознания смирятся с неизбежностью и затихнут, перестанут зудеть, откроется окно в глубину души. Как бы раздвинутся некие шторы (как, скажем, раздвижная стенка комнаты, выходящая в сад), граница между душой и миром исчезнет, они сольются в одно. И тогда двух часов, может статься, окажется мало.
Но и без этих часов любования невольно создавался среди нас культ Адыгене. Все, что бы мы ни делали в эти дни, все делалось ради нее, ради конечной цели нашего здесь пребывания, ради восхождения, которое должно было в последние два-три дня увенчать все наши уроки, усилия и труды.