— Болтаете, как баба на торгу, которая видит в Габсбурге черта с рогами! Хорошо, если бы император был чертом, — черт по крайней мере личность, одаренная разумом, волей и известной долей могущества. А император — осёл, император — тростник на ветру, он — чтобы привести близкий вам пример — мужская разновидность королевы Марии Медичи, которая склоняла слух к любому подлизале из числа своих советников; и вы были совершенно правы, лишив ее трона. Вы несомненно возразите, что и сын ее, Людовик Тринадцатый, — тюфяк и тростник на ветру. Но ведь условия во Франции диаметрально противоположны тем, что сложились в Германской империи. Людовик Тринадцатый — нуль, но правительство французское сильно и строго. Ришелье как первый министр короля обладает неограниченной властью. Королю же вольно охотиться на оленей или задирать юбки девчонкам и предаваться не знаю каким там еще развлечениям — на государственные дела он может начихать. Бремя забот лежит на плечах Его Преосвященства, и Его Преосвященство, будьте уверены, несет его охотно и со вкусом. В Германии ничего подобного нет. Император — кукла, с одной стороны, в руках курфюрстов, с другой — развращенных, продажных, перегрызшихся между собой министров. Я, могущественнейший человек в империи, никогда не имел права высказывать свое мнение о делах государства; мне, генералиссимусу, герцогу Фридляндскому, надлежало молчать, когда при дворе стряпали что-нибудь подлое и опасное, из чего наиболее полным и опасным был так называемый реституционный эдикт, повелевающий протестантам вернуть католической церкви все отчужденные у нее владения. По этому преступному акту, воскресившему раздоры среди немецких князей и, помимо прочего, давшему повод шведскому королю, так сказать, взять под защиту своих немецких единоверцев и поспешить им на помощь, — насчет этой дебильной подлости, уважаемый господин Кукань, мне не позволили сказать хоть слово, меня просто не спросили. Молча подразумевалось, что я двинусь в поход со своими войсками, чтобы воплотить в жизнь этот эдикт, то есть что я сгоню с бывших церковных владений их нынешних гражданских владельцев. Ничего подобного я делать не стал. Поэтому на нынешнем сейме курфюрстов, на который, как вам известно, меня не пригласили, я был, помимо прочего, обвинен в саботировании императорского эдикта. Вот главный аргумент, выдвинутый против меня курфюрстами. Я еще зимой предвидел, что там против меня затевается, и тщательно подготовился. У меня есть доказательства, что к изданию эдикта приложил руку сам Ришелье и что не один отец Жозеф, но и иезуит отец Ламорман, исповедник императора, которому тот слепо доверяет и который лично вложил в руку Габсбурга перо для подписания эдикта, — агент кардинала. То, что меня не пригласили на сейм, я собирался использовать к своей выгоде — а именно, неожиданным своим появлением так поразить и напугать всю эту шайку курфюрстов, министров и святых отцов, что можно будет легко пинками изгнать их вон, как Христос изгнал из храма менял. Базарные бабы, до уровня которых вы позволили себе опуститься, считают, что не Фердинанд Второй, а я, герцог Фридляндский, и есть настоящий император Германии. Некоторые, кто поостроумней, называют меня императором императора. Это не так, я им не был, но с завтрашнего дня должен был им стать — и стал бы, не подвернись тут господин Кукань из Кукани, бывший первый визирь турецкого султана. Сделавшись первым не только военным, но и политическим лицом империи, я мог отменить реституционный эдикт, мог умиротворить шведского короля и, наконец, что касается вашей, превыше всего любимой вами родины, мог загладить последствия поражения в битве на Белой Горе. Да, все это я не только мог, но, Бог свидетель, и сделал бы.
Он помолчал, потом еще два раза повторил:
— Бог мне в этом свидетель. Бог мне свидетель.
Под пальбой вальдштейновских аргументов Петр почувствовал себя неважно, и вопрос, навернувшийся ему на мысль, когда он разглядывал шествие вельмож к собору, — а что, если Вальдштейн, беспощадный воитель и смелый азартный игрок, в нравственном и человеческом отношении выше всех этих самовлюбленных, окуриваемых ладаном, восхищающих зевак господ? — этот вопрос встал перед ним с новой силой. И все же он собрал мужество для ответа:
— Что кто сделал бы, будь ему дано это сделать, — не докажет сам Господь Бог. Ваши намерения, только что изложенные, настолько превосходны, что если б я поверил в их реальность, рехнулся бы с отчаяния, что сорвал их. Но, к счастью для себя, я не верю в их реальность: для того, чтобы поверить, мне следует проглотить первую посылку, а именно, что Альбрехт Вальдштейн, которому эта война до сих пор приносила столько выгод, как никому другому в Европе, заинтересован в ее окончании. У меня, как вы изволили подчеркнуть с известным неудовольствием, здоровый желудок, но такое блюдо непереваримо и для меня.