Я так переволновалась по поводу методологии, что само шитье у меня вызвало гораздо меньше эмоций и в обморок при первом же стежке я не упала.
Была уже глубокая ночь, в квартире стояла мертвая тишина, и я слышала, с каким страшным хрустом проникает иголка в тело и визжит протаскиваемая, мокрая от крови и йода нитка, как скрежещет зубами Леха. Еще было слышно, как стучат его зубы о ковшик с чаем. Но ни одного, даже самого тихого стона я от него не услыхала.
Шов получился отличный: хвостики у узелков одной длины, стежки ровные, на одинаковом расстоянии. Кровь почти перестала сочиться, потому что шов был плотный. Даже Алексей, осмотрев и пощупав шов, сказал одобрительно:
— Где научилась?
— Пошей с мое! — гордо ответила я.
После операции он почти не сопротивлялся. Я отвела его в ванную, раздела и по частям, чтобы не мочить голову и ногу, помыла. Трусы он, правда, не снял. Боже, какой же он был худющий! А грязный! И весь исколотый. С головы до ног…
Я дала ему дедушкин теплый халат и вышла, чтобы он сам домылся…
Пока он мылся, я приготовила на скорую руку яичницу из шести яиц с колбасой и целый кофейник густого сладкого какао.
Сперва я было села напротив, но не смогла смотреть на то, как он ест. Горло перехватило от жалости, глаза переполнились слезами, и я выбежала из-за стола, пробормотав, что пойду найду ему что-то из одежды.
Какое счастье, что бабушка ничего не выбросила из дедушкиных вещей. Кое-что было перешито для меня, например, серый габардиновый пыльник. Из него бабушка сшила мне замечательную юбку, которую я, расставляя в год по сантиметру, носила уже третий год, но остальное все висело в нашем огромном трехдверном гардеробе, заботливо укутанное марлей, с мешочками нафталина в карманах.
Рубашка для Алексея нашлась, и не одна. Он хоть и еще подрос в тюрьме, но был худее дедушки. А рукава на дедушкиных рубашках были всегда слишком длинны, и он, чтобы их подтягивать, носил специальные круглые резинки. На самом деле это были плотные пружинки из тонкой металлической проволоки, слегка приплюснутые с двух сторон, но их все упорно почему-то называли резинками. Я любила играть этими пружинками, а бабушка все время их у меня отнимала, потому что боялась, что я их растяну.
Рубашки у дедушки были двух типов, обыкновенные и со сменными воротничками. Они лежали отдельной стопкой и пристегивались к рубашкам изумительно гладенькими холодными никелированными запоночками. Я и ими любила играть, но бабушка в панике отнимала их у меня, опасаясь, что я их проглочу от восхищения или засуну в нос.
Опасения ее были не так уж и беспочвенны, в ухо я себе такую запоночку уже засовывала… И так глубоко, что для ее извлечения бабушке пришлось вооружаться пинцетом и надевать золотые «рабочие» очки.
Идеально чистые, накрахмаленные и отглаженные рубашки бабушка с нежной верностью хранила в верхнем ящике своего личного комода.
А я не дождалась Алексея…
Правда, он сам освободил меня от этого, передав с Толя- ном, чтобы я не приходила на суд и не ждала его. Но он не велел мне забывать его…
И вот он пришел и вправе спросить… И что я ему отвечу? Что забыла? Что была неверна? Сколько раз, спросит он. И я ведь не захочу соврать. Только имен, пожалуй, не назову. Не потому что боюсь. Ни к чему ему знать их имена. Хотя и боюсь тоже. Только не за себя. За них. За тех, кто жив.
Тут я невольно вздрогнула, ведь из четырех моих мужчин половины уже не было в живых. И кто знает, не для меня ли Нарком хотел завоевать эту шестую часть света, хозяином которой он уже фактически был? Тогда выходит, что и он погиб из-за меня? Хотя мне, конечно, очень самонадеянно и даже глупо было думать так про Наркома. Все его любовницы, которые уцелели, вероятно, думали так же, но все же…
А не из-за меня ли сел в тюрьму Алексей? Не для того ли он воровал, чтобы с шиком водить меня в кино и угощать шоколадом, который в те времена был немыслимой роскошью?
А я не дождалась его…
Но ведь он сам сказал, чтобы я его не ждала!
А разве дедушка своей смертью не освободил бабушку? Но она была верна ему до смерти. Умирая, она улыбнулась и шепнула мне, что скоро они встретятся. Она могла говорить в голос, но шептала, чтобы остальные женщины в палате не слышали. Это для нее было слишком личное, почти интимное…
Потом она попросила меня сходить за сестрой, чтобы та сделала ей укол. А когда я вернулась, она уже умерла. И на губах у нее застыла улыбка тайной надежды. И никто в семиместной палате даже не заметил, как она скончалась. Все думали, что она задремала.
Последние слова ее были о верности.
А я не дождалась Алексея.
И моя готовность отвечать за это уже ничего не меняла.
Глотая горькие слезы, я выбрала для Алексея две рубашки. Одну голубую в полоску, а другую чисто белую.