и при этом трудиться, поскольку человеческая природа такова, что, если не сделать основным жизненным принципом непобедимый оптимизм, все перейдет тут же во власть черного пессимизма»[181], – объяснял он. Отсюда проистекает, пожалуй, главная особенность аленовской надежды, которая состоит в том, что последняя оказывается исключительно
С другой стороны и попросту говоря, быть пессимистом нехорошо. А поэтому необходимо становиться оптимистами! И все же оптимизм в трактовке философа – это отнюдь не проявления самодовольства ограниченного человека, не пустословие демагога, не основанная практически ни на чем лейбницевская уверенность, что мы живем в наилучшем из миров, или в том, что при внимательном рассмотрении последнего мы обязательно обнаружим, насколько он прекрасен.
Может, это было какое-то в особой степени оптимистичное, а может даже извращенно оптимистическое, время? Охотно это допускаю, хотя подобный вывод выглядит особенно нелепым (но отнюдь не невозможным) в связи не только с начавшейся всего через несколько лет Первой мировой бойней, но и с признанием чутко воспринимавшего происходившее и тем самым противоречившего себе поэта о том, что «зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. <…> Уже был ощутим запах гари, железа и крови»[47]
. Тем не менее, на мой взгляд, достаточно очевидно, что, условно говоря, несвоевременные, в том числе и прекраснодушно-пацифистские, мысли и настроения интеллигентских слоев европейского общества в известной степени способствовали или, точнее, не помешали не допустить превращения предчувствия в реальность. В то же время в Предисловии к своей поэме А. Блок весьма своеобразно объяснял происхождение лежащей в ее основе идеи: «…Вся эта концепция возникла под давлением всё растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса». Что же это как не оптимизм, «увиденный» сквозь призму пессимизма (если такое вообще возможно)?