– День тот ветреный был… До сих пор помню – рябина под нашим окном стояла, красная-красная, и ветер ей эдак-то ветви выворачивал, что я по пять раз на день к окну бросалась – думала, пожар занимается. Но в тот день еще ничего не жгли. Пана моего третьи сутки дома не было, я уж помирала со страха, то плакать кидалась, то молиться. Все, думаю, сгинул, не увидимся больше. Вдруг, Езус-Мария, слышу калитки стук! Влетает. Голова завязана, глаза бешеные. Я – к нему: «Что ты, пан мой, Николай Владимирович, душа моя, что?» А он в одну руку – мое золото горстью из шкатулки, в другую – меня, и – вон из дома. «Куда?!» – кричу. «Молчи», – говорит. И меня за собой тащит. Я хоть и перепугалась, но вижу – не к порту бежим, значит, в Констанцу не плывем пока. А в голове бьется, что никаких вещей собрать не успела, голыми убегаем, на нем – шинель, на мне – платье черное со шнуровкой да шаль, чтобы живота не видно было. Бежим по улице, как ошпаренные. Тихая такая улица была, людей – никого, и пальбы не слышно, а ведь тогда по всей Одессе грохот стоял. Смотрю – впереди церковь русская. Пан мой – по ступенькам наверх, я – за ним. В церкви – пусто, один поп молится. Старенький такой попик, в чем душа держится. Пан мой меня к попу толкает и говорит ему: «Окрестите ее». Я только рот открыла, а Николай Владимирович на меня ТА-АК посмотрел… У меня спина сразу замерзла и язык присох. От страха не помню, как и окрестилась. Поп молитву говорит, мне за ним повторять надо, а у меня язык заплетается, бормочу сама не знаю что… Только окрестили, только последний раз «Верую» поп прочел, – пан мой снова к нему: «Венчайте!» – и меня за руку к алтарю тащит. Как я тогда с перепуга не выкинула – побей бог, не знаю. Ведь на последнем месяце ходила! Но молчала, не спорила. Раз, думаю, делает, значит, так нужно ему. Военное у нас венчание вышло – без колец, без шаферов. И ни одного человека в церкви. После мы уж как уговаривали попа золотишко мое за труды принять – не согласился, святой человек. Ни копейки денег не взял, благословил нас и сказал, чтобы поскорей из города шли. А куда нам было идти?.. Ночь мы с Николаем Владимировичем дома пересидели, не спали. Огня не жгли. Пан мой все на меня смотрел своими глазами синими и молчал. Раз только назвал меня графиней Орловой и улыбнулся – да так, что я реветь начала. Он приказал не плакать. Икону мне отдал. Пусть, говорит, хранит тебя и дитя. Утром, едва рассвело, ушел. И больше я его не видала.
Анна Казимировна умолкла. Толстый кот встал с половичка и заходил взад-вперед по горнице, подняв пушистый хвост.
– А что потом, бабушка? – чуть слышно спросил Миша.
– Потом… Потом по всему городу грохотало. Я сижу в комнате на полу, уши руками зажала, об одном молюсь – не выкинуть, не выкинуть… На рябину за окном смотрю, а она мечется, мечется, красная… И в мыслях нет, что узлы вязать надо, золото прятать, в порт бежать. Так и сидела бы до второго пришествия – спасибо, Юзыся примчалась. Тоже полячка была, жила через дом, мы с ней дружили. Она видела, как утром Николай Владимирович уходил, и, когда стихло немного, побежала меня проведать. «Красные, – кричит, – в Одессе, а ты тут в муаровом платье сидишь, графиня?!» В один миг меня из платья того вытряхнула, заставила юбку и кофту старые надеть и потащила к себе. Тащит и учит: «Как хамы придут, говори, что ты моя сестра, беременную не тронут, не обидят». Спасибо Юзысе… Если б не она, поймали бы меня в этом платье да к стенке поставили вместе с животом моим – белого офицера жена, контра! Я насилу успела икону схватить да золотишко мое несчастное. Ночью мы с Юзысей его в печь под кирпичи спрятали. А на другой день и вправду красные пришли. Но, правда, нас не обижали. Прошли по комнатам, ковер с пола забрали и фарфоровые чашки из горки побили, Юзысиной бабушки. Сказали – буржуйство. Мы с Юзысей притворялись, что по-русски не понимаем, они спрашивают – мы по-польски отвечаем… В Юзысином доме я и родила – мальчика. Как Николай Владимирович велел, Колькой назвала и в русской церкви окрестила – тогда еще можно было.
– А как же дальше?