— Ты хороший человек,— сказал я ему, потому что выпил «Кавказ».— Я все видел. Это была не фашистская, а честная драка. Не до убоя.
— Верно,— согласился «кожаный».— Они еще раз появятся, я им пасть порву. А на следующей неделе мы к ним пойдем на танцы. Чуть что — изнахрачим начисто. Сам-то где, отец, живешь?
— Здешний я, на фрезерном...
— Ну, значит, ничего не бойся. Ходи здесь, кушай, выпивай. А если что, найдешь меня, и мы их всех уделаем.
— Да мне чего бояться...— усмехнулся я и тронул его за рукав.— Ты лучше гляди-ка...
В желтоватом, слабо освещенном окне гнусного кафе, во вспомогательном его помещении виднелась золотозубая, возвышавшаяся над горой грязной посуды. Она кривлялась, строила разнообразные хари, а потом стащила с себя на секунду блузку и показала нам огромную, с голову ребенка, титьку. После чего отвернулась, захлопотала, принялась мыть тарелки.
— Вот же сука, вот же пропадла! — хохотали мы с молодым человеком.
Ну, сука, ну, пропадла, но иной раз вспомнишь ее во дни сомнений и тягостных раздумий о художественном творчестве, и сразу становится так легко на душе, как будто действительно прочитал Тургенева.
Золотозубая подруга из гнусного кафе. Дрянная ты, дрянная, дрянная, дрянная, испорченная! Шлю тебе пламенный привет. Спасибо!..
К
азалось, что поезд, застывший у одной из платформ Ярославского вокзала города Москвы, с минуту на минуту готов был тронуться в дальний путь. Студенты, дожидаясь отправки, весело переговаривались, играли в лапту, городки, «жучка», «чику», пели озорные песни, и не одно молодое сердце сжалось от предчувствия, нового, неизведанного, высокого, что ждет их, дерзнувших нарушить законы природы путем вмешательства в естество рек, гор и долин, решивших возвести фундамент стройки, которая еще сильнее должна была утвердить прекрасность жизни враз и навсегда. Командир студенческого десанта Михаил Зуев, подтянув ремень своей видавшей виды стройотрядовской форменки, уже готовился дать окончательную команду, как вдруг по рядам студентов прошла некая оживленная волна, и перед ними предстал суровый старик во фризовой шинели, чье лицо, дыша простотой и естественностью, потребовало немедленно принять участие в сложной судьбе человека.— Не считаю нужным скрывать то, что скрыть невозможно,— откашлявшись, начал старик.— Сам я терпеть не могу свинячью музыку, но вынужден был это делать, потому что свиньи росли полосками не по дням, а по часам. Полоска мясца, полоска сальца, и считалось — будет много бекона, сытые будем все, в результате чего скажем Гайдну: «Спасибо, Гайдн!»
Однако тут требуется разумное объяснение. Я не специалист, хоть и закончил два института плюс университет, но, по-моему, это называлось «камерный оркестр» — которые выступают по разнарядке Управления культуры, играли и у нас.
Нас всех сначала хотели показать по телевизору, но потом, видать, решили — не тот будет эффект или не так поймут: и лица, и свиньи хрюкают, а это нельзя. И не задействовали, но в микрофон все равно записали, передавая на длинных волнах под рубрикой «Работники культуры — труженикам села», мы слышали.
А суть в том, что буквально сразу же было открыто: свиньи растут быстрее нормы указанными конъюнктурными сало-мясными полосками. Мы это заметили сразу все, сначала я, а потом особенно Катя Шпынь, возглавившая, согласно моей инициативе, безнарядное звено по изучению нового производства. Как лишь заиграют на виолончели Гайдна, свиньи начинают хрюкать, вонять и расти полосками. Катя Шпынь со своим звеном добилась заслуженного успеха в своем нелегком труде.
И мы им сильно помогали. Сначала мы ошибочно купили безнарядному звену комплект пластинок симфонических сочинений указанного Гайдна, се моль и се дур, но это вышло совершенно безо всякого толку, шелуха и дерьмо, а вот от игры «живьем» — нате вам! Я свинячью музыку уже и тогда ненавидел, но что мне оставалось делать, когда вот он, почин, налицо, я вижу его, и как же я буду идти против факта почина, если он действительно есть? Я не дурак, и все это — враки, что потом на меня наговаривали. Людям просто не нравится, когда кто-то шагает впереди, и они во всем видят материальную выгоду, расхищения, приписки. Нет, что-то все-таки нужно делать с нашими людьми, так больше жить нельзя.
Стали мы тогда приглашать того самого Гену Фейгина из филармонии, который на виолончели получал 105, а мы ему с ходу предложили 150 за 8 часов рабочего дня. Он конечно же отказывается, и правильно, молодец, делает, потому что собрание тут же собирается снова и кладет ему «персоналку» в 250, и не за 8, а за 5—6 «в порядке эксперимента»...