Один за другим опускались они на колени и покидали ее ощетинившиеся колючками ленинское ложе в мавзолее, оставляя ей свой жалкий духовный багаж, пока вся хижина не начала походить на одну огромную Таможню желания, а слякоть возле ее медвежьей шкуры не стала отполирована таким количеством колен, что засияла, как серебряные бока последней и единственной ракеты, которой предстоит побег из обреченного мира, и когда обыкновенная ночь пала на пасхальную деревню, индейцы и французы столпились вокруг соблазнительных очагов, прижимая пальцы к губам в призывах к тишине и воздушных поцелуях. О, почему я так одинок, когда рассказываю об этом? После вечерних молитв Катрин Текаквита попросила разрешения еще раз отправиться в лес. Преп. Шоленек разрешил. Она проволокла себя вдоль маисового поля, укрытого одеялом тающего снега, к ароматным соснам, к рассыпчатым теням леса, на рычагах обломанных ногтей тащила она себя под тусклым светом мартовских звезд на край льдистой реки Святого Лаврентия, к замерзшему подножью Распятия. Преп. Леком рассказывает нам: «Elle y passa un quart d'heure a sa mettre les epaules en sang par une rude discipline»[233]. Там она провела 15 минут, бичуя себе плечи, пока не потекла кровь, и делала она это без подруги. Уже наступил следующий день, Страстная среда. Это был ее последний день, день освящения тайн причастия и креста. «Certes je me souviens encore qu'a l'entree de sa derniere maladie»[234]. Преп. Шоленек знал, что это ее последний день. В три часа пополудни началась последняя агония. На коленях, молясь с Мари-Терез и еще несколькими высеченными девушками, Катрин Текаквита запинаясь и путаясь произносила имена Иисуса и Марии. «…elle perdit la parole en prononcant les noms de Jesus et de Marie»[235]. Но почему вы не записали, какие именно звуки издавала она? Она играла с Именем, она учила верное Имя, все упавшие ветви она прививала к живому Древу. Ага? Муча? Юму? Идиоты, она знала «Тетраграмматон»[236]! Вы упустили ее! Мы упустили еще одну! И теперь нам приходится проверять, кровоточат ли ее пальцы! Она была там, схваченная и разговорчивая, готовая уничтожить мир, и мы позволили раке острой пастью глодать ее кости. Парламент!
В 3.30 пополудни она была мертва. Была Страстная среда, 17 апреля 1680 г. Ей было 24 года. Мы в сердце полудня. Преп. Шоленек молился возле свежего трупа. Он закрыл глаза. Внезапно он открыл их и закричал от изумления: «Je fis un grand cri, tant je fus saisi d'etonnement»[237].
– Уииииууууу!
Лицо Катрин Текаквиты побелело!
– Viens ici![238]
– Посмотри на ее лицо!
Изучим рассказ очевидца, преп. Шоленека, и попробуем избегать политических суждений – и не забудь, я обещал тебе хорошие новости. «С четырех лет лицо Катрин было помечено Мором; ее болезнь и самоистязания лишь добавили ей уродства. Но это лицо, это месиво, такое темное, претерпело внезапную перемену, приблизительно через четверть часа после ее смерти. И в мгновение ока она стала так прекрасна и так бела…»
– Клод!
Примчался преп. Шошетьер, а за ним – все индейцы деревни. Будто в мирном сне, будто под стеклянным зонтом, вплывала она в темный канадский вечер, с лицом безмятежным и белым, как гипс. Так, под сосредоточенным взглядом всей деревни, она спустила на воду свою смерть со вскинутым белым лицом. Преп. Шошетьер сказал:
– C'etait un argument nouveau de credibilite, don't Dieu favorisait les sauvages pour leur faire gouter la foi[239].
– Шшшшшш!
– Тихо!
Позже мимо случайно проходили два француза. Один из них сказал:
– Смотри, какая красавица там спит.
Узнав, кто она, они опустились на колени в молитве.
– Давайте сделаем гроб.
Именно в этот момент девушка слилась с вечной небесной механикой. Оглядываясь через крошечное плечо, она послала алебастровый луч на старое свое лицо, и заструилась дальше под безумный благодарный смех своей подруги.