Недавно он обнаружил на дне старой картонной коробки, заполненной бесполезным скарбом, свои детские картинки. Удивительно — как много и как плохо он рисовал. Картинки ему понравились. Он точно не помнил, в какой именно момент его игра стала сгущаться в художественную форму. Вербализация игры постепенно начала приводить к формированию необычной поэтико-философской концепции, которая сделала его одержимым. Он навсегда перестал представлять свою жизнь без игры. Быть = играть, эта избитая формула получила в этот момент свою вторую жизнь. Пес-оборотень, на время игры он оживал, превращался в человека. Игра дарила ему экзальтацию и ликование, и одновременно расстраивала его нервы, наполняя нутро неподдельным ужасом. Игра стала связующим звеном между глубочайшими слоями бессознательного и высшими продуктами сознания, располагавшимися в сфере эстетического. Но он никак не мог вспомнить, когда именно ему начало импонировать изложение философии в художественной форме. В качестве ключевых категорий своей поэтической доктрины он избрал привычные, ничем не примечательные слова, но для него они стали чем-то наподобие мольберта: интерполируя их в свою теорию, он наполнял их зашифрованным смыслом, превращал их в развернутые метафоры (чей подтекст содержал целый поток странных аналогий и соответствий), и за тривиальными значениями улавливался более серьезный заряд — обыденное становилось фантастическим. Ведь только в этом случае философия помимо своей интеллектуальной составляющей могла обрести эмоциональную, получала возможность оказывать воздействие не только на разум, но и на чувства. И это было именно тем, чего он хотел добиться. Но его философия требовала особой художественной формы — она могла быть воплощена только в обрывочном бормотании сумасшедшего. За пределами его игры все используемые понятия изменяли свое значение и сливались с репрессивными коннотациями. Вот почему со стороны доминирующие образы его иконографии представлялись нелепыми, а произносимые им фразы казались бессвязными и бессмысленными: прохожие никогда не продвигались дальше первичных значений слов, избранных им в качестве философских категорий, не замечали тех многослойных взаимосвязей, не поддающихся рациональному описанию, в которые были сплетены соскальзывавшие с его губ словосочетания.