Любые «странности» в процессе усвоения знаний представляются неуместными и воспринимаются окружающими как постыдные. Любой осмелившийся подать протест против этих табу не просто немедленно будет осмеян — подобные действия наказуемы. Они могут привести к сбою программы.
Главный результат образования — нивелировка таланта, низведение его до статуса специальности. Основными признаками интеллекта постепенно становятся наличие мундира и умение кланяться. Любые способности приносятся в жертву навыку получать награду. Пассажир все больше начинает нуждаться в том, чтобы быть полезным, испытывает потребность в стимуляции и одобрении со стороны другого. Здесь каждый не упустит возможности показать свое старшинство. Но другими отныне оказываются не только большие, другой — это даже сосед по парте. Школа — это культ власти другого.
Школа обожествляет состязание, до поры не оказывавшее значительного влияния на сознание пассажира. Теперь же соревнование грубо и исторически гибельно вторгается в его мир. Условности спектакля все больше обволакивают жизненное пространство. Спектакль не запрещает иные формы отношений, однако последовательно смещает акцент на нужные ему модусы социального поведения. В чувства все больше начинает проникать ложь, игра вытесняется притворством, честность — умением поддержать разговор, непосредственность — жеманством и кокетством. Несносные пошлости не оставляют никакого места для подлинных эмоций.
Этот период не менее трагичен, чем предшествующие этапы, ведь пассажир со всеми своими внутренними противоречиями начинает казаться фальшивым самому себе. Но теперь ему необходимо признание других, и он старается делать все так, как нужно. A communi observantia non est recendendum.[6] Комильфо уничтожает желание присутствовать. Школа — это первая фаза, подготовительный этап войны.
Уже в самом раннем детстве ребенок испытывает поразительно сильные и сложные эмоциональные переживания, но что удивительно — они почти не сохраняются в его памяти в последующие годы. Прошлое сухой зловещей шелухой отщепляется от прозрачности настоящего.
Мои воспоминания о детстве, когда я пытаюсь хоть как-то их систематизировать, сразу же начинают хаотично смешиваться друг с другом, прятаться от меня. Они моментально теряют резкость, как старое немое кино. Крошечными осколочками они толкутся где-то по закоулкам, а как только я их обнаруживаю — суетятся и норовят удрать, в конце концов, снова оседая невидимой пылью. По существу, их нет.
К тому же мне самому никогда не хотелось превращать все эти подобия впечатлений в надгробные эпитафии. Мне повезло: моя память удивительно скупа на подробности. Но иногда кажется, что какие-то сохранившиеся в ее закромах мелочи, какие-то малозначимые детали все же позволят воссоздать ту утраченную целостность, призрак которой растворился в окружающих предметах. Более того, порой эти обломки неожиданным образом начинают выстраиваться в стройный (и одновременно жутковатый) архитектурный ансамбль. И как раз в тот момент, когда тебе кажется, что строительство завершено, новоявленная вавилонская башня с грохотом рушится, и ты снова оказываешься погребенным под грудой ее осколков. Но, оправившись от удара, отряхнувшись от пыли, через какое-то время Сизиф вновь начинает конструировать свое прошлое, подметать осколки, собирать камни.
Что удивительно — в памяти, как правило, сохраняются малозначимые, второстепенные воспоминания, а все существенное редуцируется, вытесняются этими поверхностными впечатлениями. Подлинное будто бы целенаправленно покрывается пеленой Майи, преподносится сознанию в оболочке, предстает в виде зловещего шифра, разгадать который под силу только посвященному.
Так, я помню, что боялся псов. Когда я смотрел им в глаза, то всегда отводил взгляд первым. Я боялся, что они могут разорвать меня на части, а если вдруг я выживу, то навсегда останусь бешеным. Тогда я еще не знал, что мне самому на роду написано превратиться в пса.
Он сидел на автобусной остановке с бутылкой портвейна в руках, время от времени отпивая. И размышлял о том, что неизлечимая, поэтически-одержимая тяга к праздности стала чем-то вроде его особой приметы. Большую часть свободного времени он проводил в бесцельных прогулках по грязным улицам. Он был не из тех, кто торопится, и часто останавливался, чтобы получше рассмотреть окружающие предметы. Нередко в эти минуты раздавался оглушительный рев автомобильных гудков, а он, закрыв глаза, определял музыкальные интервалы между различными тонами клаксонов.