Мягкий маленький живот вмиг затянуло в банку и меня начало изгибать пополам. Банка заполнилась частью моего тела, изрядно посиневшего, если к нему присмотреться. А меня продолжало туда засасывать, да так, что я почувствовала это даже спиной. Боль в животе, ясное дело, как–то притупилась, исчезнув на фоне других не менее неприятных ощущений. Я скулила пуще прежнего.
Теперь уже и незадачливая целительница носилась вокруг стола, не сводя с меня острого взгляда, охая, хлопая руками по бокам и озадаченно выпячивая губы. На улице стояла беспросветная ночь и ватная, поглощающая живые звуки тишина. Казалось, что во всем мире только и есть, что я, заглатываемая пол–литровой банкой, и перепуганная бабуся Наташка. Шура Солька с перепугу закатилась куда–то под печку, ее и видно не было. Время от времени бабушка Наташа пыталась оторвать от меня банку, хватая ее двумя руками. А мне становилось еще хуже, появлялось ощущение, что из меня вынимают внутренности. Не знаю, сколько это продолжалось. Думаю, что недолго, иначе бы я не выжила. Но тут послышались шаги и скоро в хату вошли мои родители.
Странная у них была реакция: мама сначала растерялась, а потом начала смеяться; а папа ловким движением крутанул банку, чтобы в нее вошел воздух, и легко отлепил от меня. Он потом тоже смеялся, ежеминутно спрашивая, не больно ли мне было.
— Нет! — бодрилась я, хотя синяк на животе кое о чем говорил.
— А не обидно, что мы смеемся? — допытывался папа. — Мы не над тобой, просто ситуация смешная.
Знать бы мне еще, что такое «ситуация», может, и не обидно было бы, а так…
— Да смейтесь на здоровье, — попустительствовала я им, растирая жирный от масла живот. — Чего уж тут? Я ведь уже не плачу.
После этого я что–то не припоминаю, чтобы меня оставляли у бабушки Наташки. Но гулять к ним я бегала часто. Бабушка Наташка мне нравилась, она была работящая, незлобивая и без показушности добросердечная. Кстати, я никогда не видела, чтобы она усиленно трудилась — не разгибалась над корытом или бегала по дому с мокрой тряпкой, сметая пыль и грязь. Иногда она работала в огороде, но тоже без надрыва, иногда стряпала, и опять же тихо, незаметно, не броско. Каким чудом все успевала сделать, непонятно.
Со временем бабушкины дети вскладчину выстроили хату на две половины: в одной поселился сын Иван (Яйцо) с семьей, а в другой — бабушка Наташка со своей дочкой и внучкой. Тут уж меня удивляли не только опрятность и чистота в доме, но и обилие цветов на дворовых куртинах и на свободных огородных грядках.
Прожила бабушка Наташка до глубокой старости и умерла тихо и с не помутненным рассудком. Вот только что ходила и вдруг прилегла отдохнуть.
— Выйди на улицу, — приказала тетке Зине, до конца оставаясь хозяйкой в доме. — Я умирать буду. Зайдешь через полчаса.
Та послушно вышла, а вернувшись, нашла бабушку Наташку спящей вечным сном.
Незадолго до смерти я с бабушкой Наташкой виделась, разговаривала, как бы по–своему простилась. Наверное, я с особым теплом относилась к ней и, наверное, она это чувствовала, чему я рада.
Сила мертвой руки
Прабабушку Ирму[32]
мы называли просто прабой, ибо из ее поколения она дольше всех задержалась на свете, других по разным причинам не стало еще до войны. Но начну издалека, с ее имени. Поскольку оно выпадало из списка распространенных в славянской среде, то односельчане звали прабу так, как привычнее было слышать их уху — Ириной. Или Ариной.Итак, второй случай моего исцеления с помощью чистой магии случился гораздо позже. Хотя, как можно сравнивать мгновения детской жизни, и что в них могут означать слова «гораздо позже»? В школу я тогда еще не ходила, но уже умела читать и писать.
У меня стала болеть ножка, и я пожаловалась папе.
— Какая? — он с недоверием прищурил насмешливый глаз.
Правильно, потому что я любила сказываться больной, чтобы привлечь к себе внимание родителей. Выдумывала несуществующие недуги. А так как здоровья я была слабого, часто болела, то родители попадались на удочку: верили и начинали разбираться с жалобой. Как–то я заявила, что у меня один глаз плохо видит.
— Как это? — первой всполошилась обычно хладнокровная, неласковая мама.
— Ну, так: половина его видит, а половина нет, — пояснила я.
Папа поднял меня на руки и поднес к огню шестилинейной керосиновой лампы. Что означает «шестилинейная», мне трудно объяснить, наверное, это зависело от ширины фитиля, потому что были еще и десятилинейные, более мощные лампы. Родители начали что–то показывать мне, просили посмотреть внимательно и сказать, что я вижу. При этом прикрывали мне то левый глаз, то правый, полагая, что у меня перестал видеть какой–то один из них, и я это восприняла так, что «половина глаза не видит». Но я продолжала утверждать, что не вижу только половиной одного глаза, а вторым вижу хорошо. Видимо, из–за интуитивного суеверия мне страшно было говорить, что один глаз не видит «целиком». В конце концов моя ложь была изобличена.