Было десять. Ровно час продолжалась казнь.
Казаки стали напирать на людей, напирали солдаты, напирали жандармы, толпа сперва пятилась неохотно, потом зашевелилась живей, хлынули прочь, переговариваясь. Я слышал прежнее: антихристы, баре, студенты, жиды, царя-батюшку сгубили, гады, поделом вору и мука… Я обернулся и увидел: кто-то полоснул по веревке ножом, тело грохнулось, другие, в серых шинелях, волокли тела и кидали, словно бревна, в открытые гробы, приминая свежую, весело пахучую стружку…
Долго не утихали разговоры об убийстве государя и казни злодеев. Больше сходились к прежнему: это баре отомстили за то, что дал крестьянам волю и землицу. Но и о другом, случалось, толковали: вышел бы государь к народу, послушал про то, что воля-то неполная оказалась, да и сказал бы, дескать, правда ваша, люди добрые, помешали мне баре дать вам
Однако и этак рассуждали: мол, от самодержца малости не дождешься, потому как он сам, царь барский да купеческий, заодно с ними, а на рабочего человека ему тьфу… Но таких слов мало слышалось, а если кто и заикался, ему тотчас глотку затыкали: государя не трожь, он помазанник божий…
А про казнь большей частью судили одинаково: дескать, коли решил Александр Третий погубителей своего батюшки сказнить — тут понять можно, любой на его месте озлился бы. Но вот бабу понапрасно вздернули, этак ведь и ребятишек примутся жизни лишать, не по-христиански это…
И еще такой был разговор: народищу-то на Семеновский плац понабежало тьма-тьмущая,
Да и с кем разговаривать… У Дуни муж с царской службы вернулся, они сняли комнату на стороне. Нюрка еще маленькая. Саня швеей обучалась, жила у хозяйки. Семен, Федор и Лексей — те на заводе маялись, придут — и на бок, храпят, как слоны. Батя никак места подходящего для работы не сыщет, ждет неведомо чего. А Тимофей-родич вот какую штуку взял да учудил: поступил в городовые.
Явился при полном параде: фуражка с лакированным козырьком и кокардой, усы отпустил, закрученные кверху, накрасил их — сам-то белобрысый — и нафабрил, мундир с позументом, шаровары заправлены в сапоги, перчатки белые, а на перевязи — шашка-«селедка». Ах, раскрасавец, ах ты, фараон… Приволок два штофа и закуску, батя выпить не отказался, конечно. И меня Тимоха уговаривал, мол, родича не уважаешь, сопляк такой, Васятка, родненький ты мой, поганец этакий, да я за тебя руку дам отрубить, а ты… «Не отрубишь, — сказал я, — руки-ноги тебе понужней прежнего теперь, по мордам лупить, в околодок тащить». Тнмоха не обиделся, он захмелел, хвастал, сколько ему платить будут жалованья, и мундир вон какой, и в любой трактир или кабак зайди — стопочку наливают, наведывайтесь, Тимофей Палыч, салфет вашей милости… Эх, Тимоха. А ведь хороший был парень, мастер на все руки, а польстился на мундир, на саблю, на фараоновский почет паскудный, на дармовую выпивку. Какой там почет, все фараонов ненавидели, только улыбочки делали им сладенькие, а как отвернется, кукиш показывали, а то и другое, посрамней.
Разошлись наши дорожки. Родич