Ульянов, должно быть, недавно вернулся откуда-то, был одет не по-домашнему. Обрадовался вполне искренне: «А, Василий Андреевич, молодец, батенька, что заглянули, присаживайтесь, а я с вашего позволения мигом переоблачусь, покину вас на мииутку».
Пока его не было, Шелгунов огляделся. Комнатка обычная, как у знакомых ему студентов. Обои крупными розанчиками. В углу круглая печка, обитая железом. Рядом — комод с кружевной накидкой. Похожая на солдатскую, покрытая байковым одеялом кровать. У окна — стол под белой скатертью, тщательно отутюженной. Электрического света нет, лампа керосиновая. Книги — не много — на тонкой этажерке. Диван в полотняном чехле. Гнутые венские стулья. Таз для умывания и кувшин. Стоячая вешалка.
Хозяин вернулся без галстука, в темной рубахе из бумазеи, а белую сорочку и пиджак на распялочке повесил и а гвоздь рядом с пальто и шляпой. «Ну-с, будет самовар, я ведь волжский водохлеб, а покуда моя
На обложке Шелгунов разобрал единственное слово, латинский шрифт знал, приходилось переплетать иностранные книги. Кажется, написано по-немецки: Sch"onlank
. Смущаясь, объявил Ульянову, что, понятное дело, иными языками, кроме русского… И подумал: сейчас скажет ехидно, мол, иного, батенька, и не ожидал от вас. Однако Ульянов стушевался, кажется, еще более того. «Простите великодушно, — сказал он, — мою бестактность. Почитаем вместе, прелюбопытная, доложу вам, книженция». Он повторялся, и Шелгунов, дивясь его смятению, не понимал, что Ульянов тоже стесняется, как и он сам, что и Ульянов трудно сходится с людьми, что не избавился еще от юношеской застенчивости, нередко прикрываемой нарочитой резкостью, — Ульянову не минуло еще и двадцати четырех лет… «Бруно Шёнланк, — торопливо пояснил Владимир Ильич, — это немецкий социал-демократ. Вдумчивый журналист и в экономических проблемах разбирается. А название книги — „Промышленные синдикаты и тресты“. Приступим, благословясь».И — диво дивное! — начал читать… по-русски! Если бы Василий сидел, допустим, за ширмой, ни за что по угадал бы, что книга немецкая, что Ульянов прямо так, с ходу, переводит на родной язык без малой запинки… Читал часа три, не меньше, и в одном месте сказал: «Василий Андреевич, а вот это я рекомендовал бы записать, извольте, вот карандаш и бумага». И продиктовал, выделяя каждое слово: «Картели превращают наемных рабочих в игрушку объединенного капитала… Горе тому, кто теперь обнаружил бы строптивость, к кому бы он ни обратился за работой, повсюду он встретит запертые двери. Рабочий низводится на степень крепостного; он должен все терпеть и всему повиноваться; „свобода договора“ становится насмешкой…»
Василий записывал и думал: слова-то правильные, только зачем записывать и ради чего Ульянов третий час мне читает вслух? Вот закончит чтение, примется выспрашивать, что к чему да что почем… Герман тоже этаким вот манером поступал…
Выспрашивать о прочитанном и экзаменовать Ульянов не стал, спросил только, все ли попятно, Шелгунов понял далеко не все, но из самолюбия и настороженности промолчал, Владимир же Ильич перевел разговор на другое — на рабочее житье-бытье. Это было проще, Василий поведал про свой Балтийский завод, про
Запальчивую эту речь Ульянов слушал внимательно, что-то помечал на бумаге, ни разу не перебил, только вскидывал острые глаза, и Василий почувствовал: видит насквозь, понимает, что Шелгунов, попросту сказать, привирает, выдает желаемое за сущее… Василию невдомек было, что на тех собраниях студентов Ульянов как раз и требовал перейти от