Он, позванивая палочкой, двигался по Шпалерной, отсчитывая шаги. Терпко пахло палым листом, напоминая почему-то детство. Многое ныне различал он обонянием, обострялся нюх с каждым днем, прямо-таки по-звериному, в который уж раз подумал он. Еще издали донесся запах лошадиного пота, запах шинелей, кислой шерсти, значит, пришел. Грубый, фельдфебельский голос окрикнул, потянули за рукав непочтительно. «Вы куда, господин, пускать не дозволено!» — «А я —
Водворили на свидетельское место, и серый, казенный, без выражения голос первоприсутствующего, осведомившись о фамилии, имени, отчестве, вероисповедании, велел поклясться на Библии, что свидетель будет говорить суду правду, одну только правду, всю правду.
«А я — неверующий, — сказал Шелгунов, зал за его спиною внимал напряженно. — И клятва моя потому — лишняя, господа судьи. Но вы не извольте беспокоиться, без клятвы, без Библии стану говорить чистую
Вот заключительная часть свидетельского показания, вернее,
«Мертвый хватает живого — вот смысл происходящего здесь судилища. Но это еще не значит, что смерть восторжествует над жизнью. А революция — это жизнь, ее не засудишь, ее не вздернешь на виселицу, не поставишь под расстрел, не удушишь. Было время — французская буржуазия утопила в народной крови Парижскую коммуну и ликовала. Но прошло не столь уж много времени, и Коммуна воскресла, она воскресла и в русской революции. В борьбе против нас вы, по примеру французских душителей свободы, прибегли к помощи артиллерии, как это было в Москве. Вашему правительству не привыкать стрелять из пушек в народ. Однако не спешите торжествовать победу! Не затоптать вам подземный огонь, который бьет у вас из-под ног! Затопчете в одном месте — он пробьется в другом. И недалек день, когда грозный этот, священный этот, негасимый этот огонь разгорится во всероссийский пожар, имя ему — победоносная
Он говорил, и слева, там, где скамьи подсудимых, встали те, кому здесь довелось сидеть, кто бросат гневные слова в лицо суду неправедному, в лицо правительству, в лицо императору. Они встали разом и стояли молча. Ипполит Мышкин. Андрей Желябов. Александр Ульянов.
И словно бы Владимир Ильич был сейчас в этом зале…
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Под апрельским ли ясным солнышком, в июльскую ли жарынь, под секущей ли наискосок городской вьюгой, обнажив голову, бреду по Новодевичьему кладбищу, второму, после Кремлевской стены, московскому некрополю. Памятники… Долгие, длинные ряды табличек в стене колумбария. Забытые, полузнакомые, а то и вовсе не памятные имена. И среди них — малая размером гранитная:
И это — все. Быть может, именно этого и достаточно: многое сказано — без лишних
Советский историк Альберт Захарович Манфред, который был также превосходным литератором, говорил о своей потребности раскрывать внутреннее содержание больших общественных процессов, в том числе революций, через изображение отдельных их деятелей.
Он писал: «Вероятно, с равным правом освещать эту тему на примере отдельных человеческих судеб можно, говоря и о роли людей, которые стояли во главе революционного процесса, и о роли тех, которые были его рядовыми участниками. И те и другие имеют одинаковое право на внимание. Следует, однако, признать, что о вторых — о рядовых революции писать труднее, чем о тех, кого относят к числу руководителей… О рядовых революции слишком мало сведений, слишком мало документальных, достоверных данных. О людях, стоявших во главе большого исторического процесса, материалов неизмеримо больше. Здесь историк жалуется скорее на изобилие документов, чем на их ограниченность.
Собственно, одного этого было бы достаточно, чтобы оправдать и объяснить, почему историки, наши предшественники, наши современники, пишут обычно о вождях, о руководителях, а не о рядовых. К сказанному надо добавить, что и позиция лидера — или вождя или руководителя, называйте его как угодно, это не меняет сущности дела, — дает известные преимущества. Иногда в одном лице как бы персонифицированы более общие процессы».