Заводской двор — яблоку негде упасть. Втиснулись кое-как. Бабушкина узнавали, уступали путь. Прислушались: ясное дело, ругают уже не конторщиков, а хозяев, словечки одно другого забористей. Кое-кто из кучи угля выбирал покрупнее куски. Шелгунов с Бабушкиным поторопились туда, стали уговаривать, их покуда что слушались, но куски прятали по карманам, за пазуху. «Листовочку бы», — шепнул Бабушкин. «Впору бы, да где взять», — отвечал Василий. Толпа медленно колыхалась, перемещалась, на дворе темнело, и слышалось, как за воротами собираются еще и еще люди. А толпа передвинулась явно в определенном направлении, к одноэтажному длинному дому, где жил ненавистный всем управляющий… «Ох, начнется, Вася, — шепнул Бабушкин, — не удержать».
Началось не здесь, а за воротами. Послышался звон стекла, деревянный треск — громили пропускную будку. В заводские ворота полетели камни, палки — метили по фонарям, в распластанного поверху гербового орла. Фонари гасли один за другим, ворота выломали, толпа загустела и теперь уже не медленно, а столь стремительно, сколь было возможно, кинулась к дому управляющего… «Керосину! Керосину давай!», «А где взять?», «И так схватится!», «А вон фонари еще целехонькие, в них керосину полно!», «Лезь на столбы!», «Постойте, ребята, этак не гожо!», «Все гожо, над нами издеваться — гожо?»
У крыльца сыпали стружки, поливали керосином. «Стой, ребята!» — просил Шелгунов. «Уйди, борода!» — отвечали ему. Василий встал у кучи стружек, вонявших керосином, кричал: «Не позволю!» Рядом громили заводскую лавку, Шелгунов знал, как она всем опостылела, везде одинаково: вместо мяса дают кости, не хочешь брать — ага, супротивничаешь, известим контору, получай расчет… Двери лавки вышибли, кидали оттуда банки варенья, они хлопались на голый, вытоптанный булыжник, разлетались, обагряя грязный снег…
«Р-р-раз-зойдись! Марш по местам! Смирно стоять!»
Теперь толпа застыла молча, и напротив — ряд, плотный, как стена, ретивые кони ноздря в ноздрю, казаки с обнаженными шашками, впереди офицер, кажется, подполковник, или, вспомнил Шелгунов, у казаков называется войсковой старшина. Шашку он держал «подвысь», вот-вот опустит, дав тем самым знак, и вся эта орда ринется топтать копытами, сечь нагайками, рубить шашками…
Но придумали другое.
В разверстые ворота влетели — дым из ноздрей, искры из-под копыт, звери зверьми, рыжие, осатанелые, — жеребцы, парами запряженые в пожарные
«…Пожалуй, Ивану Васильевичу лучше, он обстановку на заводе знает в подробностях». — «Что ж, Василий Андреевич, в словах ваших есть резон, однако сперва давайте сообща восстановим общую картину забастовки, а точнее сказать, волнения… Не понимаю, кстати, почему, когда события назревали, никто не известий Центральную группу, ведь с утра было ясно, что обстановка накаляется, и можно было попытаться эти волнений превратить в стачку, притом
Ехать Шелгунову не хотелось, жаждал тоже вместе с Ульяновым составлять листовку, но что поделаешь, надо, — значит, надо… Готового гектографа у Запорожца не оказалось, но, пока Василий ездил, на всякий случай Ульянов и Бабушкин успели переписать в четырех экземплярах. Наутро Шелгунов и Бабушкин рассовали листовки по заводу, в ретирадах, две сразу же подобрала стража, но две, сами видели, пошли по рукам. Первая листовка!
Август, а затем начало сентября 1895 года запомнились Шелгунову изрядными событиями, которые прямо коснулись его.
В Лондоне, совсем немного не дожив до семидесяти пяти лет, умер Фридрих Энгельс. Питерские рабочие решили собраться на траурную массовку. В кружке постановили: речь будет держать Василий Андреевич.
«Манифест Коммунистической партии» он читал и прежде и хранил у себя, вынул из тайника, выписал на листок несколько выдержек. Составил, как учил Владимир Ильич, план речи. Волновался крепко: впервые доводилось выступать