Слава богу, хоть зубной, а все-таки лекарь. Василий обрадовался. Михайлов, видно, догадавшись, что прохожему худо, поспешил навстречу, спросил, не удивляясь появлению здесь Шелгунова: „Что с вами, Василий Андреевич?“ — „Да вот, с глазами, — начал было жаловаться Василий, но раздумал тотчас — с какой стати плакаться, не барышня — и, пресекая себя, сказал: — Отпустило уже, отпустило“. Но Михайлов проводить вызвался до конки, придерживал под локоток, и участие приятно было Василию. Сошли у Невского. Николай Николаевич предлагал довезти до самого дому, но Шелгунов поблагодарил, отказался: знал, что Михайлов живет в другом конце города, зачем обременять человека. Да и в самом деле полегчало.
Всякие случаются чудеса. Василия навестил родич Тимоха, фараон, собственной персоной, в цивильной одежке и — трезвый! Правда, мигом выставил на стол штоф, потребовал закуски, Василий ощетинился: не дам. Тогда Тимка посмотрел вовсе не зло, сказал: „Пожалеешь, Васька, если не выпьешь сегодня со мной, не выпьешь — не скажу, а сказать есть что“. Василий поннмал, что родич наведался неспроста. Взял у Яковлевых еды, выпили. Тимоха придвинулся поближе, спросил для верности, не услышат ли хозяева, и перво-наперво достал изрядно потрепанную бумагу, оказалось — инструкция участковым приставам, еще от апреля 1893 года. Ничего нового Василий там не углядел, разве только что впервые собственными глазами прочитал полицейское наставление. Однако Тимоха столь очевидно гордился и своею храбростью, — как же,
Что ж, спасибо, ничего не скажешь, выручил…
Забрался Шелгунов далековато, нанялся в чугунный и медный завод, бывший Берда, на Гутуевский остров. Следовало и квартиру сменить, но жалко было расставатьея с Яковлевыми, да и времени для поисков жилья не оставалось.
Часто виделся с Ульяновым, тот вел занятия в нескольких кружках, готовил выпуск газеты, название уже придумали: „Рабочее дело“. И, слыхать, Владимир Ильич пишет новую брошюру, вроде бы о штрафах. При каждой встрече одолевал Василия расспросами, больше всего интересовался суконной фабрикой Торнтона, где, судя по всему, назревала забастовка. По его поручению туда ходили, нарядившись работницами, Крупская и Якубова, и Шелгунову довелось побывать там, сравнительно близко от своей квартиры, только на том берегу.
Ткачи в Питере бедствовали, пожалуй, больше остальных пролетариев: ткачи были в основном деревенские, малограмотные, за себя не умели постоять. Шелгунов ходил по цехам, но рабочим казармам, смотрел, расспрашивал… Еще три года назад средний заработок был девятнадцать рублей в месяц, а нынче — четырнадцать. Квартирную плату на полтинник подняли. А квартиры эти — насмешка одна: длинный коридор, от него выгорожены комнатки деревянными переборками, да и те не до потолка, шум-гвалт по всему этажу. В комнатенках — по две семьи, спят вповалку, стены от сырости зеленые, тут же сушится белье, и даже керосиновая лампа гаснет — не хватает кислороду. Кухня — в каждом этаже одна, горшки на плите не помещаются, у кого с краю, у тех щи недоваренные. Чайком пробавляются из „титана“ да хлебушком с селедкой. Рабочий день — четырнадцать часов с хвостиком, а в цехах — чистая отрава, особенно в красильне… Это все видел, слышал Василий, рассказывал Владимиру Ильичу.
Первую листовку, в которой изложили требования ткачей, составил Глеб Кржижановский, отпечатали на мимеографе. Василий с новичком, Николаем Кроликовым, браковщиком у Торнтона, разбросали прокламации. В них прямо призывали к забастовке.
По просьбе Ульянова в понедельник, 6 ноября, Василий остался ночевать в торнтоновской казарме. Наутро, в половине пятого, как всегда, заревел гудок. Большинство ткачей спало не раздеваясь: холодина! Поднимались, умывшись кое-как, пили кипяток. Все обычно, не заметно волнения. Шелгунов обеспокоился: неужто понапрасну старались, неужто сорвется? Но тут принесли весть: ночью жандармы арестовали тридцать человек, указала администрация как на зачинщиков предполагаемой стачки. Сразу казармы загудели.