В тот же день вечером в небольшой домовой церкви Шамординской обители совершалось всенощное бдение. Стройно, благоговейно пели и читали монахини. Усердно молились богомольцы. А в прилегающем к церкви темном коридорчике опять теснились пришельцы, томясь с раннего утра и терпеливо ожидая, когда отворится заветная дверь в батюшкину келлию, освещенную горевшей пред иконою лампадой. Кто стоял, кто сидел здесь. А у самой двери, прислонясь от слабости к стене головкой, сидела молоденькая больная монахиня, и здесь же какая-то молодая женщина, истерично рыдающая. Вот отворилась дверь. Все встрепенулись. Батюшка, весь в белом, зорко окинув взглядом всех, взял за руку больную монахиню и ввел ее за собою. Дверь опять затворилась. В это время плачущая женщина вскрикнула: „Батюшка, возьмите же и меня! А то я умру с горя“, - и зарыдала еще сильнее. Вдруг опять отворилась дверь. Батюшка с доброю улыбкою взглянул на нее и сказал: „Кто это тут умирать собирается? Еще, пожалуй, хоронить придется. Ну иди, иди“. Дверь снова затворилась за ними. И когда вышла эта скорбящая душою женщина, лицо ее просветлело. Слезы хотя катились еще по лицу, но это были уже не прежние слезы, и что-то радостное, спокойное светилось в ее глазах. Когда я с участием спросила ее, утешил ли ее батюшка, она сказала: „О, как еще утешил-то! Точно отец родной! Только очень велико мое горе-то, - не скоро излечишь его!“
В этот момент из церкви неслось пение: „Хвалите имя Господне, хвалите раби Господа!“ Глубоко растроганная всем виденным мною, я молилась, прося великой милости у Бога - быть принятой великим старцем. Прошло несколько минут, опять отворилась келлия. Сам батюшка показался в ней и назвал меня по имени… Я вздрогнула от радости и, творя крестное знамение, вошла вслед за ним в его небольшую, полуосвещенную заходящим солнцем келлию»…
Открыв старцу свое горе - ожидание предстоящей страшной операции и получив его благословение - ничего не бояться, операции не делать и молиться Богу, причем старец напомнил ей забытые ею тяжкие грехи, рассказчица продолжает: «Невозможно описать и выразить словами того, что чувствовалось тогда на душе. Это был и благоговейный трепет пред праведником, проникнувшим своею прозорливостью в мою грешную и настрадавшуюся душу, и какая-то неземная, восторженная радость от общения, веяния этого мира духовного… Когда, поздно вечером, собрались мы в монастырской гостинице, в коридоре столпились в кружок люди, съехавшиеся из разных и дальних сторон, незнакомые, чужие доселе друг другу, а здесь перезнакомившиеся и откровенно, по-братски, делившиеся своею радостью и своими впечатлениями по поводу сказанного батюшкою утешения, вразумления или мудрого совета…
Утром рано, едва я открыла глаза, как опять то же радостное настроение охватило мою душу, то же благоговение к благостному старцу и горячая беззаветная любовь к нему. Вышедши из гостиницы, я с умилением глядела на окна той скромной смиренной келлии, где находился тогда наш дорогой батюшка; земно поклонилась я ему, заочно прося его святых молитв о грешной душе моей; и радостная, счастливая выехала из этой юной еще обители, которую не променяла бы тогда на все сокровища мира. На возвратном пути я свято исполнила все, что приказано было мне батюшкой. По молитвам старца, болезнь моя не возвращалась ко мне с тех пор, и этому уже девять лет». Наступило лето 1890 года, последнее лето пребывания о. Амвросия в скиту и в Оптиной пустыни, так как именно этим летом он совершил свою последнюю поездку в Шамордино, откуда уже не возвращался в Оптину до самой своей кончины.
Много было в свое время толков и предположений разного рода по поводу этого последнего пребывания старца Амвросия в Шамордине. По слову его жизнеописателя о. архимандрита Агапита, «о старце каждый толковал по своему, - его судили и осуждали многие. По всем местам России, где только было известно имя старца Амвросия, пронесся о нем зол глагол».
Осуждали его и за оставление скита, и за пребывание в женской обители. Указывали лиц, из-за которых будто бы старец должен был покинуть Оптину пустынь. Все эти толки и предположения не заслуживают, конечно, никакого доверия. Прожив в скиту Оптиной пустыни 50 лет, старец за это долгое время испытал, конечно, немало всякого рода скорбей и неприятностей и, однако, не находил нужным удаляться из обители. Теперь ли, на склоне лет своих, достигнув высшей опытности и мудрости в различении всевозможных путей Промысла Божия в жизни человеческой, привыкнув всецело полагаться во всем на благую и всесовершенную волю Божию, теперь ли не потерпел бы он новых скорбей и решился бы малодушно уходить от них?! Это представляется нам совершенно невероятным, несогласным со всею жизнью, со всеми наставлениями старца, с заветами старчества, которых он был бдительным охранителем. Такое предположение могло возникнуть в умах только тех людей, которые совсем не знали и не понимали великого старца.