Спит ли, прикидывается спящим, полагают ли, что спит. Hеизмеримо труднее уловить сущность Джонни, чем любого другого моего приятеля. И при этом он самый что ни на есть вульгарный, самый обыкновенный, привыкший к перипетиям самой жалкой жизни человек, которого можно подбить на все,- так кажется. Отнюдь не оригинальная личность - так кажется. Всякий может легко уподобиться Джонни, если согласится стать таким бедолагой, больным, порочным, безвольным,- всякий, если только имеешь поэтический дар и талант. Так кажется. Я, привыкший в своей жизни восхищаться всевозможными гениями - Эйнштейнами, Пикассо, всеми этими именами из святцев, которые каждый может составить для себя в одну минуту (Ганди, Чаплин, Стравинский и т. и.), готов, как и любой другой человек, допустить, что подобные уникумы ходят по небу, как по земле, и не удивлюсь ничему, что бы они ни делали. Они во всем отличны от нас, и говорить тут не о чем. Hо отличие Джонни загадочно и раздражает своей необъяснимостью, потому что это отличие в самом деле трудно объяснить. Джонни не гений, он ничего не открыл, играет в джазе, как тысячи других негров и белых, и, хотя играет лучше их всех, надо признать, что слава в какой-то степени зависит от вкусов публики, от моды, от эпохи, в конце концов. Панасье, например, находит, что Джонни просто никуда не годится, хотя мы полагаем, что никуда не годится сам Панасье, во всяком случае, об этом можно спорить. И все это доказывает, что в Джонни вовсе нет ничего сверхъестественного, но стоит мне так подумать, как я тут же снова спрашиваю себя, а точно ли в Джонни нет ничего сверхъестественного? (О чем сам он, конечно, и не догадывается.) Он, наверно, хохотал бы до упаду, если ему об этом сказать. В общем-то, я хорошо знаю, о чем он думает, чем живет. Я говорю "чем живет", потому что Джонни... Впрочем, не буду в это вдаваться, мне только хотелось уяснить для себя самого, что расстояние, отделяющее Джонни от нас, не имеет объяснений, оно создается необъяснимыми различиями. И мне кажется, он первый страдает от последствий этого и мучается так же, как и мы. Тут как бы напрашивается определение, что Джонни - это ангел среди людей, но элементарная честность заставляет прикусить язык, добросовестно перефразировать эти слова и признать, что, может быть, именно Джонни - человек среди ангелов, реальность среди ирреальностей, то есть среди всех нас. Иначе зачем Джонни трогает мое лицо пальцами и заставляет меня чувствовать себя таким несчастным, таким призрачным, таким ничтожным со всем моим прекрасным здоровьем, моим домом, моей женой, моим престижем? Да, моим престижем - вот что самое главное. Самое главное - моим престижем в обществе.
Hо, как всегда, едва я выхожу из больницы и окупаюсь в шум улицы, в водоворот времени, во все свои хлопоты, блин, плавно перевернувшись в воздухе, шлепается на сковородку другой стороной. Бедный Джонни, как далек он от реальности. (Да-да, именно так. Мне гораздо легче так думать теперь, в кафе, спустя два часа после посещения больницы, думать, что все сказанное мною выше - это словно вынужденное признание человека, приговоренного хотя бы иногда быть честным с самим собой.)
К счастью, дело с пожаром уладилось, ибо, как я и предполагал заранее, маркиза постаралась, чтобы дело с пожаром уладилось. Дэдэ и Арт Букайя зашли за мной в редакцию газеты, и мы втроем пошли в "Вике" послушать уже прославленную - хотя еще и не размноженную-запись "Amour's". В такси Дэдэ без особого энтузиазма рассказала мне, как маркиза вызволила Джонни, хотя, в общем-то, был только прожжен матрац да страшно перепуганы алжирцы, жившие в гостинице на улице Лагранж. Штраф (уже уплаченный), другой отель (уже найденный Тикой) - и выздоравливающий Джонни лежит в огромной роскошной кровати, пьет молоко ведрами и читает "Пари-матч" и "Hью-Йоркер", заглядывая в свой знаменитый (весьма потрепанный) томик поэм Дилана Томаса, весь испещренный карандашными пометками.