– Эта дама, милостивый государь, не дама, а моя благоверная супруга, Мария Илларионовна, с которой имею честь пребывать в браке на протяжении последних тридцати с большим гаком лет…
Не успели мы теперь с Федором порог хорошо знакомой ему дачи переступить, Мария Илларионовна говорит:
– Я думала, Федор Александрович, вы выступите…
– Выступлю? Так меня ж никто не приглашал…
– Как не приглашал… Мне сказали, что вы в списке. Думала, пусть хоть один порядочный человек скажет слово об Александре Трифоновиче. Не готовы? Не захотели? Так вот как вы относитесь к Александру Трифоновичу… От кого, от кого, но от вас я этого не ожидала.
– Она агрессивного темперамента человек, Мария Илларионовна, – комментировал по дороге домой Федор.
А тогда подстегнутый, но не обиженный упреком, которого не заслужил, стал рассказывать, как было дело. Как, приехав в Москву из Ленинграда, сразу же пошел к Витасику, то есть Виталию Озерову, который значился секретарем Союза по критике.
– Как это учуял Мокеич (Г. М. Марков. –
– Где же, – Мокеич говорит, – вы были, Федор Александрович? Мы вас искали, хотели предложить выступить, а вас нет…
– Неправда, это ваши холуи вас неправильно информировали. Меня нельзя было не найти. Я был дома. Но я и теперь готов.
– Теперь уже поздно.
– Почему поздно? Я выступлю!
– Тогда передайте нам ваш текст.
– Нет у меня текста. Я без текста выступлю. Что я, не знаю, что сказать?
– Нет, без текста неудобно. Такой ответственный вечер. Смотрю, Мокеич колеблется, явно для виду.
Тогда Витасик специально берет огонь на себя:
– Как угодно, Г. М., но я считаю, без текста нельзя. И вообще, уже поздно…
– Хорошо, – говорю, – я вам текст дам. Только представьте мне какой-нибудь пустой кабинет. И дайте бумаги…
Переглядываются:
– Нет, уже поздно. Это неудобно. Надо, чтобы и другие товарищи успели посмотреть, Нет, не успеть.
На том и покончили.
Мария Илларионовна не знала, плакать ей или смеяться, слушая Федора. Только рукой махнула и перешла к обсуждению очередного тома собрания сочинений Александра Трифоновича, его писем, в связи с чем она попросила у меня разрешения опубликовать приведенное выше письмо ко мне А. Т.
– Вы помните, он вам писал по поводу вот его? – кивок в сторону Абрамова.
– Помню? Да я это письмо наизусть знаю.
– Ну вот и хорошо, что договорились. А то я уж хотела вам звонить.
…Умудрившись родиться 29 февраля, Федор Абрамов праздновал свои дни рождения раз в четыре года. 29 февраля високосного 1980-го все совпало – и день рождения, и юбилей.
Что говорить, Федор Александрович знал себе цену. Но казалось, что той волне любви, обожания и преклонения, которая окатила его в тот день, не в силах был сопротивляться даже он. Сидел благостный и умиротворенный на сцене конференцзала ленинградского Дома писателей на Воинова и то подносил платок к увлажнившимся очам, то прочищал в надежде, что не заметят, схваченное судорогой горло. На следующий день, однако, когда вместе с ним, Мальцевым и Солоухиным мы оказались в парилке гостиницы «Гранд-отель», выяснилось, что вполне понятное юбилейное волнение не притупило памяти и наблюдательности юбиляра.
Соглашаясь с притворным смущением, что вчера был не вечер, а фурор, он в своих комментариях старательно делал упор на смешных сторонах события.
Особенно досталось его старому знакомому Феликсу Кузнецову, который когда-то родил термин «Четвертое поколение», отнеся его к Аксенову, Евтушенко, Ахмадулиной и их соратникам. И хотя он потом от этого поколения отступил, а может быть, именно поэтому, он предметом своих теоретических изысканий сделал творчество Федора Абрамова, Бориса Можаева и других «деревенщиков». Вот и в своем выступлении на юбилее он поставил Абрамова «на уровень той гряды, которая тянется от Эльбруса до Казбека».
Подумав, добавил:
– Не с самыми, конечно, великими вершинами, как Гоголь или Толстой, мы его сравниваем, но со средними величинами великой гряды.
«Нагрядил Феликс», – хмыкнул Федор, подавая парку. И Солоухин в тон ему прочитал четверостишие Дудина, родившееся на вечере:
Единственное, о чем в тот наш банный день не мог Федор говорить без умиления, это о композиции «Братья и сестры». Ее поставил и сыграл на вечере по его романам и повестям выпускной курс театрального института, который после сдачи «госов» и защиты дипломов отправился в Томск и теперь специально приехал на юбилей с этим спектаклем.
Пошли по стопам любимовской «Таганки», поставившей «Деревянные кони». Играли сразу и судьбы Пряслиных, и этот свой замысел, становясь как бы нынешним поколением хрестоматийной династии. И все это «железом, обмакнутым в сурьму», плавилось в их безграничном обожании Федора Александровича, за него – в огонь и в воду, за него – и на костер.