Боже, боже, как старомодно звучит то, что я говорю, не правда ли? Хотя, конечно, оно вообще никак не
Христос
Я далеко не теолог, однако святого Игнатия от Йена Пейсли[111]
отличить все же способен – лойолиста от лоялиста, так сказать, – а уж пелагианца могу отличить от гностика с расстояния в пятьдесят шагов. Тем не менее обсуждаемая ныне проблема посягательства на веру вызывает у меня, должен признаться, недоумение. Я говорю, разумеется, да и кто сейчас о нем не говорит, о фильме Мартина Скорсезе «Последнее искушение Христа». Мне очень хотелось бы полностью понять нарекания, которые он вызывает. Поскольку я не христианин, мне могут сказать, что понимать доктрины веры или комментировать их – это не мое дело, однако я не считаю таким уж чрезмерно греховным вопрос о том, по какой причине мне отказывают в возможности посмотреть последний фильм одного из наиболее значительных и маниакально нравственных кинорежиссеров последних двадцати лет.Говоря так о Скорсезе, я ничего не преувеличиваю. Я помню, как многие уже годы назад он давал Мелвину Брэггу интервью, и его спросили, какова, по его мнению, главная тема фильмов, которые он снимает. Сидя в низком кресле просмотрового зала и помаргивая, точно робкий кюре, Скорсезе без колебаний ответил, что все они говорят о грехе и искуплении. И я, вспомнив «Берту-Товарняк», «Злые улицы», «Таксиста», «Алиса здесь больше не живет», «Бешеного быка», «Короля комедии» – замечательные, серьезные
Я думаю, что людей, фильма, подобно мне, не видевших, а всего только слышавших разговоры о нем, выводит из себя сцена, в которой Христу привиделось что-то вроде эротического сна. Насколько мне известно, этот фильм не преуменьшает его страдания, не осмеивает его, не принижает достигнутого им и не изображает Христа кем-то отличным от пылкого сына Божия, каким считают его христиане. Он делает то, что искусству удается делать лучше всего: показывает нам человека – точно так же, как Шекспир показал нам Антония и Клеопатру, – проявляя при этом к правде человеческой уважение большее, чем к исторической.
Что весьма уместно именно в случае Иисуса Христа, ибо, насколько я понимаю, земное торжество его основывается на том, что он был целиком и полностью человеком. Богом, говорят нам, который отринул всю свою божественность и обратился в существо, на сто процентов состоящее из плоти. И потому он ел, плакал, страдал, спал, ходил в уборную и переживал во всем прочем тысячи естественных потрясений, кои наследует наша плоть. Если христиане принимают этот рассказ о нем, то они лишаются права сетовать перед Богом: «Ты не знаешь, что значит быть человеком». Христианский рассказ о Боге как раз и говорит: он в точности выяснил, что это значит, и именно поэтому предлагает нам возможность спасения. Я считаю, что это великолепный рассказ: человечный, глубокий, зачаровывающий и сложный. То, что я лишен веры, – это моя проблема, а вовсе не предмет моей гордости или стыда. А то, что выросшая из этого рассказа Церковь явно не выполняет обещанное в нем, на Христе никоим образом не отражается. Как сказал Кранмер,[113]
в созданном умом человеческим нет ничего, что не было бы отчасти или полностью извращенным. Суть – главная суть христианского повествования – это замечательный парадокс божественной человечности. Если бы Христос не претерпел на кресте подлинных страданий, рассказ о нем лишился бы смысла.