Кадриль кончилась, и кавалеры с элегантной вежливостью расшаркивались перед дамами. Стали разносить прохладительные питья, мороженое и лакомства. Императрица, раскрасневшись от волнения, отмахивалась веером, грудь ее высоко поднималась, по всем членам пробегало приятное ощущение, из полуоткрытых полных губ вылетало горячее дыхание. Обводя влажными глазами группы знакомых лиц, она увидела почти в конце залы у колонны незнакомого юного офицера привлекательной наружности. Грустное, симпатичное выражение в правильных чертах лица, при изумительно нежном цвете, мечтательное и даже какое-то робкое, одинокое положение его в среде блестящих кавалеров и дам привлекло внимание государыни. Она долго и внимательно всматривалась в его глубокие, мягкие глаза и потом, обернувшись к вечно стоявшей подле нее Шуваловой, спросила:
— Видишь, Мавруша?
— Кого, матушка?
— Вон там, у колонны, — сказала государыня, указывая веером по направлению к молодому человеку.
— А… — протянула Мавра Егоровна, — тот офицер-то? Видела я его. Кажется, он недавно поступил генерал-адъютантом — не знаю, к Александру ли Ивановичу, к мужу ли или к Разумовскому, право, не знаю.
— Мавруша, милая, устрой так, чтоб мне его представить!
— Слушаю-с! — Мавра Егоровна пошла было по направлению к молодому человеку.
— Нет… нет… — воротила ее Елизавета Петровна, — не теперь… после… в конце вечера начни говорить с ним, а я подойду.
В глубине другой комнаты шел оживленный разговор между генерал-прокурором сената князем Никитой Юрьевичем Трубецким и обер-гофмаршалом голштинско-русского двора Петра Федоровича Блюммером.
Волновался, впрочем, один князь Никита Юрьевич, а хладнокровный, чинный голштинец поддакивал, кивал одобрительно головой и по временам, когда князь уж слишком энергично напирал на него, осторожно отступал назад.
Князь Никита Юрьевич, среднего роста, коренастый мужчина в высоком напудренном парике, съехавшем набок от быстрых движений, далеко не мог похвастаться красотой, напротив, — было даже что-то неприятное в его жестких, желтых, крупных чертах.
Никита Юрьевич считался человеком умным, ею до крайности озлобленным — и не без причины. Его, впечатлительного ребенка, никто не любил, не ласкал, и он рос в родительском доме без оживляющей, проникающей в сердце любви матери.
Потом, когда он самостоятельно стал на ноги, другое, не менее едкое горе наполнило желчью его сердце. Его молодая жена, которую он страстно любил, в первые же годы супружества сделалась баснею целого города открытыми скандальными отношениями с известным в то время любимцем Петра II, князем Иваном Алексеевичем Долгоруковым. Много оскорблений он вынес тогда от всемогущего ловеласа, оскорблений как мужу и как человеку. К счастью его, эта связь продолжалась недолго, не более года, — князя Ивана Алексеевича сослали в далекий Березов, а потом в Новгороде и совсем покончили.
Никита Юрьевич отдохнул было, стали заживать его тяжелые язвы, как вдруг новые оскорбления, еще невыносимее первых и с не меньшим скандалом. В той неверности, по крайней мере, виновником был молодой обольстительный юноша, от которого вскипали ключом все сантименты московских дам, в новой же и этого облегчения не было. Новым любовником княгини Трубецкой сделался почти старик, правда элегантный, но все-таки старик, — фельдмаршал Миних, один из вожаков немецкой партии. Но бороться с Минихом, своим непосредственным начальником, при полном господстве немцев в царствование Анны Иоанновны, князю Никите Юрьевичу было не по силам, и он затаил всю злобу, накопляя ее все больше и больше. При Елизавете Петровне, когда немецкая партия совершенно пала, эта злоба вдруг разлилась по всему его существу.
— Как вам нравится? А? Нет, вы скажите, как вам нравится? Зачем же и сенат, и синод, если они ничего, ровно ничего, слабей безногой клячи, если каждый может не обращать на них никакого внимания? Нет, вы подумайте, каково это русскому! — почти выкрикивал князь Никита Юрьевич, подхватив голштинца — гофмаршала Блюммера и нервно дергая за пуговицу маршальского камзола с явным посягательством на нарушение туалета благочинного немца.
— О да, да, конечно, — отделывался Блюммер, отстраняясь от крикливого князя и стараясь освободить свою злополучную пуговицу.
— Нет, вы подумайте, каково русскому, когда ни с того ни с сего свой же русский не обращает внимания на законы своего отечества, да что не обращает внимания, — смеется над ними!
— О, конечно, такой русский — все же он человек, стало быть, и должен, без сомнения, подвергнуться законной таре, — говорил Блюммер, догадываясь, кто этот несчастный русский, и не догадываясь, какую злую насмешку он высказал о русских. Впрочем, в пылу негодования князь Трубецкой не понял грубости Блюммера и продолжал свои жалобы.