Две великие тени — отца и матери — всю жизнь будут сопровождать его, в них так легко исчезнуть! Он рано это понял, и потому главным мотивом его существования стало: доказать собственную индивидуальность и значительность, независимо от знаменитых родителей. Быть собой, а не только сыном Гумилева и Ахматовой! И быть не хуже!
Мать, конечно, прекрасно понимала, что ее сыну суждена нелегкая судьба, уже по той причине, что он — ее сын и сын Гумилева. Двойная забота и страх — чтобы он осуществился как личность и в то же время уцелел, не надломился, не попал под сокрушительный внешний удар — прежде всего удар власти.
— Левушка, не горбись… Никогда так не говори! — в этих словах слышатся не просто мелкие придирки, но более глубокий лейтмотив ее отношения к нему. Как и в его словах, обращенных к ней:
— Мама, не королевствуй!
«Спи, мой тихий, спи, мой мальчик, я дурная мать» — это сказано еще в «Колыбельной» 1915 года.
Образ «дурной матери» всю жизнь мучил ее, не давал покоя, она жила с чувством вины, даже двойной вины — и перед сыном, и перед его отцом.
Новая жизнь Левы в Ленинграде, с лета 1929-го, складывалась трудно. Тесная квартира на Фонтанке, сундук в длинном коридоре, где его устроили спать, кроме матери — целая толпа чужих ему людей. Муж матери и хозяин квартиры — Пунин, не скрывая, дает понять, что пасынок ему в тягость, обуза, нахлебник, к тому же ревнует Ахматову к памяти Гумилева.
Свою отверженность Лева ощущал постоянно. Надо было доказывать свое право на то, что другие имели само собой. Первая попытка, в 30-м году, поступить в университет не удалась: не приняли из-за «социального происхождения». Пошел на биржу труда. Хватался за разные работы — сторож в трамвайном парке, чернорабочий, лаборант, ездил в экспедиции с геологами — в Забайкалье, с гельминтологами — на Памир, с археологами — в Крым. Это как раз было в радость: там, в поездках в дальние края, горизонт раздвигался, он проходил школу жизни, становился мужчиной.
Между тем этот мальчик вполне мог считаться вундеркиндом. Писал стихи в невероятных количествах и порывался все время читать. Многие усмехались: ну еще бы, сын Гумилева и Ахматовой, поэзия в генах. Мать отмахивалась — безумие! — сделаться поэтом, при таком-то родстве. Он и сам в конце концов поймет: писать лучше, чем они, невозможно, хуже… Нужно искать свою дорогу.
Но пока его принимали, с ним делились стихами лучшие поэты, друзья отца. Осип Мандельштам говорил шутливо, но многозначительно:
— Лева может перевести «Илиаду» и «Одиссею» в один день.
Когда Лева гостил в Москве, Сергей Клычков рассказывал, как в свое время ругал его Николай Гумилев, когда он пришел к нему со своими первыми стихами. А теперь он читал свои стихи Леве, и тот, покачивая ногой, тоже произносил что-то критическое. А потом, в свою очередь, читал Клычкову свои стихи. Правда, тот определил:
— Поэта из Левы не выйдет, но профессором будет.
Как в воду глядел!
В 1931-м с Ахматовой и ее сыном познакомился японский ученый Кандзо Наруми, преподававший в Ленинградском восточном институте. Он сохранил письмо Левы, которому тогда не исполнилось еще и восемнадцати лет, — продолжение их устного спора о судьбе русской литературы — амбиции и максимализм Гумилева-младшего могут шокировать.
«Collega Narumy!» — обращается к японцу Лева. «Я имею несчастье быть русским интеллигентом, выросшим на русской литературе», — и дальше сын Ахматовой приводит слова сатирика Салтыкова-Щедрина, добавив, что согласен с ним: «Литература дала мне много радости, но она же напоила мое сердце ядом» — и выносит отечественной словесности свой приговор:
«Русская литература выросла как тайное убежище от действительности, куда скрывались русские интеллигенты, чтобы выплакать свою неудовлетворенность жизнью, помечтать о лучшем будущем или же посылать свои проклятья окружающей пошлости и породившему ее деспотизму».