Не хочется даже ничего говорить. Это письмо — пример социальной патологии, свидетельство нашей истории как истории болезни.
Есть особый феномен в нашей литературе, особая миссия и даже добровольная «должность» — «писательская вдова», спаситель, хранитель, публикатор и пропагандист сочинений своего мужа. Среди наиболее известных — Надежда Мандельштам, Елена Булгакова, Алла Андреева, но в этой череде замечательных женщин, судеб зачастую куда более трагических и героических, чем вошедшие в историю «декабристки», есть и другие, менее известные и не так ярко проявившие самих себя в слове, но не менее любящие и самоотверженные. Среди таких — и Елена Вялова-Васильева, собиравшая по крохам стихи Павла для первого, посмертного его сборника.
Похожая судьба — и у других вдов писателей, объявленных «врагами народа». Почти все они, после возвращения из лагерей и ссылок — кто через десять, кто через пятнадцать, кто через двадцать лет — поседевшие, битые неволей, невзгодами и непосильным трудом, с подорванным здоровьем, посвятили остаток жизни памяти мужей: собирали и пробивали в печать их сочинения, делали все, чтобы о них не забыли.
Гражданская реабилитация погубленных государством талантов так запоздала, что превратилась, по сути, в ненужную и пустую формальность. Книги «врагов народа», даже их журнальные публикации, были изъяты из обращения и на целые десятилетия запрещены, отняты у читателя. Горы погибших, уже изданных книг! «Мы покрыли рубероидом всю страну», — признался уже в годы перестройки, плотоядно улыбаясь, цензор Вадим Солодин. Он имел в виду судьбу запрещенных и изъятых книг, пущенных на переработку.
Почти все рукописи, захваченные при обысках, великое множество, безвозвратно пропали на Лубянке. И мы уже никогда не узнаем истинной степени дара их авторов. Уничтожение писательского труда — тоже казнь. Невозможно даже представить, сколько плодов вдохновения и шедевров исчезло в этой бездне. Время от времени Лубянка, расщедрившись, передавала в государственные архивы отдельные бумаги, не распространяясь, откуда это взялось. Так, в Библиотеку Ленина, в отдел рукописей — туда, где схоронен «Статиръ»! — попали изъятые где-то при обыске индийские древние рукописи на пальмовых листьях или письма Гавриила Державина… Но за редким исключением все кануло в Лету!
Павел Васильев обращался в стихах к своей молодой жене Елене — Елке, как он ее называл:
«Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом». Даже дымом и пеплом своих сожженных рукописей.
Павел Васильев прожил на белом свете всего двадцать семь лет.
И все же имена, превращенные в номера: и его, Павла Васильева, и его друзей — не «Антисоветской террористической группы „правых“ из среды писателей», не литературных бухаринцев или серебряковцев, а талантливых русских людей, шагнувших в литературу с деревенского проселка или из заводской проходной, все равно откуда, — должны воскреснуть, номера должны опять превратиться в имена и остаться в памяти народной.
Номера, номера, номера… Имена! Имена! Имена!
Эту парадоксальную формулу советской истории дал позднее поэт-эмигрант Георгий Иванов. Трагедия массового истребления и ГУЛАГа — суть и главный исторический урок советского века, в котором нам выпало жить. В горнило тюрем и лагерей суждено было попасть не просто математическому числу, случайным процентам населения, а самой активной, лучшей его части. Именно она, ценой неисчислимых потерь и испытаний, вынесла самую горькую долю, приняла на себя основную тяжесть государственного ига и с перебитым хребтом все-таки выдержала почти непосильную ношу истории.
1937. 13 августа
«Воронщина»
«Перевал»
Слово и дело
Две жизни
«Авербаховщина»
«Могила невостребованных прахов»
«Воронщина»
После расправы с литературными бухаринцами и серебряковцами пришел черед еще одного «контрреволюционного гнезда» — литературных троцкистов. Так партийные идеологи, а вслед за ними и чекисты, переиначили писательское объединение «Перевал», по-своему организуя творческий процесс.