Другим романтиком Средневековья был Николай Клюев. Шенталинскому принадлежит счастье (помню, как он ликовал!) открытия в лубянских архивах и первой полной публикации клюевской поэмы «Песнь о Великой Матери». Эта публикация в книге «За что?» как бы предваряет другую работу Виталия — повесть «Статиръ» в книге «Преступление без наказания» — последней в Трилогии. Но об этой книге — в своем месте.
Николай Клюев — человек и поэт, не умевший молчать, когда требовалось Слово.
«— Каковы ваши взгляды на советскую действительность?
— Практические мероприятия (принимаемые компартией. —
Так кто кого судит? По всем статьям, политику и строй осуждает подследственный Клюев. Поэт сослан в Сибирь. Слово — Шенталинскому:
«А в это время в Москве с большой помпой проходит Первый съезд советских писателей. Клюев послал заявление — письмо на съезд, даже не обсуждали — не до того! Никто из делегатов не смел коснуться опасной темы. Все они приветствуют светлое настоящее и еще более светлое будущее…
За время работы в архивах Лубянки передо мной прошли десятки писательских судеб. По-разному вели себя люди. И только Клюев и Мандельштам держались на следствии бескомпромиссно и твердо».
По-разному вели себя люди в пыточных домах и лагерях. Больно читать у Шенталинского о тех, чьи книги ты любил, но кто оказался не достоин их. Не надо бы знать…
На дворе февраль 34-го года. Клюев не допускает соавторства следователя Шиварова, диктуя свое завещание. Его измучат, потом убьют, но в досье останутся и переберутся в книгу Шенталинского слова русского поэта, в чьих жилах текла кровь протопопа Аввакума. Спасенные от забвения провидческие строки:
«Бездомная волна Севера», проект поворота северных рек, проект века, простите, тысячелетия, — не забудем о масштабе, — был уже подготовлен и — слава Богу! — не случился, но ведь еще и не отменен властью без лица и без имени, еще висит над душой.
Поэт забегает далеко вперед и оттуда кричит нам, где погибель и в чем спасенье. Такие сигналы нам посланы из келий Сухановки, из камер Лефортова, из рвов и оврагов вокруг больших и малых городов.
Отец Павел Флоренский, из письма 1917 года: «Я уверен, что худшее еще впереди, а не позади… Но я верю, что кризис очистит русскую атмосферу». Сколько же лет надо считать кризисными? С обществом, пишет Флоренский уже с Соловков, «я разошелся лет на 50, не менее, — забежал вперед…» Шенталинский говорит: это — горькая арифметика. Вовсе нет. Кабы через полвека общество в нравственном отношении «догнало» этого человека, мы бы и горя не знали: осудили бы ничтожество и все то, что названо было еще Шекспиром в 66-м сонете, — просто «перевернули» бы классическую иерархию, где зло торжествует над добром.
Блок писал, что на его тетради в разоренном Шахматове остался след человеческого копыта. Но почти невозможно — дух перехватывает читать вот такие вещи: «Труд всей моей жизни… пропал… Уничтожение результатов работы моей жизни для меня гораздо хуже физической смерти…» Это Флоренский, «русский Леонардо».
Итак, «на служение человечеству ушли все силы». Масштаб (категория), о котором условились мы, определяется еще раз. Человечество — не менее того — ответствует деяниям этого человека, уничтоженного под конец второго тысячелетия. Ответствует оно и преступлению, состав которого растет и полнится благодаря книгам, подобным Трилогии Шенталинского, о которой пишу… И чем больше пишу, тем больше остается сказать.
И не раз еще, если продолжить, возникнет пестрый, как тревога (Пушкин), неохватный, разноречивый до абсурда и единый, увы, лишь в поступательном движении оползня — образ Человечества перед взыскующей Личностью Человека. Будь то Вавилов или Вернадский, Короленко или Толстой (его письмо как вещдок тоже попало в лубянское досье!), Георгий Демидов (автор уцелевших замечательных рассказов и нескольких сожженных книг) или Нина Гаген-Торн, чья фотография украшает стену нашей Комиссии по творческому наследию репрессированных писателей, чьи книги вышли наконец на родине и востребованы за рубежом…