За клавишами у нас сидела Оля Соколова, по которой вздыхала половина пионеров первого отряда. Оля любила распускать свои длинные черные волосы, заливисто смеялась, да и вообще была неизменно весела и приветлива. На ритм-гитаре играл Саша Тихонов по кличке Балаган. Балаганом его прозвали еще давно, почему-то имея в виду недотепу Шуру Балаганова из «Золотого теленка». Почему — при всем богатстве фантазии понять невозможно. Балаган был невероятно остроумный, постоянно хохмил, знал дикое количество песен и очень нравился девочкам. Говорят, сам Аркадий Северный, запрещенный артист-песенник, доводился ему дальним родственником. На гитаре у него получалось, кстати, так себе, но за общим шумом могло сойти. Нас с Вовкой Балаган был старше на год, он перешел в десятый класс, и это было последнее его пионерское лето. Я, как и все, звал его Балаган, а реже Шурик, потому что Шуриков и Саш в нашем отряде был явный перебор.
Ну а басистом был мой лучший друг и одноклассник Вовка Антошин. Песен Вовка знал немного, остроумием не блистал, светских бесед не поддерживал. Но, несмотря на это, девочкам он нравился не меньше, чем Шурик Балаган, да и вообще был человеком заметным. Вовка был вежливый и обаятельный, особенно на людях, никогда не суетился перед вожатыми и даже проявлял по отношению к ним некую снисходительность. А самое главное, он был всегда сногсшибательно одет. Таких шмоток, какие привозил из далеких стран Вовкин отец дядя Витя, шофер «Совтрансавто», не было ни у кого. Глядя на него, все дружно начинали сомневаться насчет того, сгниет ли он вообще когда-нибудь, этот вечно загнивающий капитализм.
Шурик Опанасенко моментально выделил Вовку из числа остальных пионеров и наряжался в его барахло всю смену, меняя гардероб чуть ли не ежедневно.
Что касается вокала, то здесь была полная чехарда. Перед каждым концертом мы прослушивали разных девочек в среднем по три от отряда, каждая из которых мнила себя Валентиной Толкуновой, но, выходя на сцену, они пели мимо нот и жевали микрофон.
Несмотря на Юркины опасения, наше первое выступление прошло вроде нормально. Во всяком случае, никто не облажался, аппаратура не подвела, после каждой песни нам дружно и долго хлопали, особенно поварихи и малыши-октябрята. Да и партийное начальство института осталось довольно. Но когда Боря Генкин дал нам прослушать магнитофонную запись, которую он сделал из зала, впору было спокойно переименовывать нашу группу из «Оптимистов» сразу в «Пессимистов».
Денисов дубасил не в ритм, у Балагана явно не строил инструмент, Вовку, того вообще не было слышно, моя гитара, наоборот, оглушительно и не к месту квакала. А наши горе-вокалистки пели про листья желтые, которые с тихим шорохом под ноги ложатся, настолько гнусавыми голосами, что нам захотелось самим с тихим шорохом лечь куда-нибудь и там застрелиться от позора.
Но на том концерте для меня случилось событие куда более важное, чем наше собственное выступление.
Уже были спеты все песни, прочитаны все стишки, вызвал смех до колик своими хохмами Володя Чубаровский, концерт заканчивался. И в финале на пустую сцену с баяном вышел Юра Гончаров. Он внимательно посмотрел в зал и начал играть.
И на первых аккордах зрители вдруг стали подниматься с мест. Сначала — сидевшие рядом со сценой члены институтской комиссии и начальник лагеря Мэлс Хабибович, за ними встали вожатые и остальные студенты из обслуживающего персонала, а потом и все прочие, включая малышей из восьмого отряда.
Весь зал пел, песня набирала силу, и уже мощный хор звучал под стенами нашего клуба. Они все стояли и пели с такими лицами… Ну, можно сказать, с прекрасными лицами, а у многих на глазах блестели слезы.
И хотя наш клуб был настоящей развалюхой, а Юрин баян старым и разбитым, казалось, что все мы стоим и поем во дворце или даже в храме.
Это был гимн Первого медицинского института.
Никогда раньше я не видел, чтобы люди с таким волнением, с такой гордостью пели не про свою профессию даже, а про самое важное, самое главное дело своей жизни, и сам тогда, не знаю почему, вдруг почувствовал к этому всему важному и главному свою причастность…